Слова «себе» в словах отца, переданных мсье Рассеном, Софи попросту не услышала.
– Вещей немного бери, самое необходимое, чтобы подозрений не вызывать, – втолковывала Софи Вере.
– Дак собрала уж необходимое. Взглянули бы, – Вера указала пальцем на коричневый кофр, стоящий под столом в углу комнаты и накрытый скатеркой.
– Да ладно! – Софи поморщилась и возбужденно потерла ладони одна об другую. Маман всегда находила этот ее жест вульгарным. – Чего уж тут вещи! Что это у тебя? А, «Размышления», книжка Анатоля! Нехорошо, надо бы вернуть. Или почитать хочешь? – усмехнулась Софи.
– А я уж читала, – спокойно отозвалась Вера. – Здесь, конечно, бумага лучше и пояснений больше.
– Да что ты врешь-то! – вскинулась Софи.
– Чего же врать? – Вера бесшумно поднялась, склонилась над узелком, примостившимся рядом с кофром. Спустя время вытащила оттуда стопку сине-зеленых книжечек, протянула Софи.
– Вот здесь где-то…
Софи растерянно перебирала книжечки.
«Издания для народного чтения, стоимостью 1 1/2 коп.».
«Где любовь, там и Бог» Л. Н. Толстой; «Мирское дитё» П. Засодимский; «Что такое жена» Н. А. Полушкина… а, вот – «Размышления» Римскаго императора Марка Аврелия…
– Ну ты, Вера, да! – воскликнула Софи. – И как же тебе эти… размышления?
– Интересно, – сказала Вера. – Я не со всем согласная, но – интересно.
– Да-а… – протянула Софи и больше не нашлась, что сказать. – Так ты отнеси их тогда к Анатолю, и еще записку Элен надо оставить так, чтоб не прочел никто. Сможешь?
– Смогу, отчего же нет? – Вера пожала плечами. – Записка-то уж готова или писать будете?
1883 г. от Р. Х., 20 августа, где-то на просторах Великой, Малой и Белой Руси.
Здравствуй, душечка Элен!
Какая же у нас все-таки страна огромная! Я до сей поры и не думала как-то об этом, а теперь поглядела и даже страшно временами делается. Этакая куча земли, гор, речек, людей и всего-всего, и как-то все это одним домом живет, и дом называется – Россия. «Что пророчит сей необъятный простор?»
Помнишь, мы маленькими в королев играли? Я-то все хотела индейцем быть, как у Фенимора Купера, а ты не соглашалась, ну, я тебе и поддавалась, тоже королевой была. Ты говорила: вот бы и вправду царицей стать! Не хотела бы я быть царем, честное слово, и даже министром каким-нибудь. Я бы по ночам заснуть от страха не могла и все думала бы и думала, как она (Россия) там в темноте лежит и дышит… А я, царь, чего-то с ней сделать должна… Б-р-р!
А можно ли Маняше верить, что она письма на почте для тебя получать станет и не разболтает никому? Прислуга всегда болтает, лучше бы ты Афанасия попросила, он тебе предан, как пес. Правда, старенький совсем. Хотя, что напрасно говорить, моя Вера молчит все время, хотя и умная. Представь, душечка Элен, она те «размышления» римлянина Аврелия читала в библиотеке для народного чтения и «не во всем согласная» с императором. Умереть можно со смеху, правда?
За меня не тревожься, со мною все хорошо. Мсье Рассен такая душка, только в поезде от сквозняка простудился и приболел немного. Он рассказывает мне много интересного про историю, про людей и про жизнь вообще. Сколько несчастий выпало на его долю! Кажется, он поставил своею целью передать мне то, что сам понял и пережил. Я не возражаю. Я с ним в одном дому жила, а и не знала. Вот так мы снаружи на людей смотрим, а внутрь заглянуть и не пытаемся. И сколько ж теряем!
Вокруг столько интересных наблюдений можно сделать, но я, ты знаешь, не очень на это настроена и почасту горячо жалею, что рядом со мной нет тебя или уж хоть Оли Камышевой. Однако даже во мне что-то меняется. Все эти версты, и лица, и нравы, выхваченные куском, парой фраз, сценой в придорожном палисаднике – все это как-то по-особому волнует меня. Да еще мсье Рассен с его разговорами… Временами я становлюсь какой-то серьезной и задумчивой, и сама себя не узнаю.
Впрочем, началось не теперь – еще в Петербурге, накануне. В день, когда уж все было решено, и вещи собраны, и с мсье Рассеном обговорили (поставили, что он будет меня выдавать за свою племянницу-сироту), я вовсе не могла спать. Поднялась рано, рано. Выбежала на улицу, когда еще и свет не устоялся, и небо словно моргало как-то, как, бывает, мигает фонарь, пока не разгорится. Шаги по мостовой гулкие, отдаются в губах, в самом сердце. Пробежала по Пантелеймоновской, по Фонтанке, словно гонится за мной кто. Выскочила на набережную, положила руки на каменный парапет. Он, противу ожиданий, теплый и шершавый, будто гладишь кого живого. Взглянула вдаль. Крепость, рыбачьи лодки на стремнине, Биржа, колонны Ростральные – и все осияно небывалой какой-то зарей. У меня слезы из глаз брызнули, захотелось на колени пасть. Подумала: как же я все это покину?! Стоять никак невозможно было, побежала прочь, мимо Марсова поля, к Фонтанке, по Невскому, по Малой Морской. Там вода голубая в каналах, дома серые с розовым – все словно очистилось. И людей нет совсем, как будто я одна на всем свете осталась. И город. Вдруг шаги. Из-за поворота выходит на набережную человек в крылатке. Глядит прямо на меня, словно знает обо мне, улыбается. А я-то его не знаю! Но вот диво, как он подошел, заговорила с ним, будто со знакомым. Хотелось уж говорить, не удержать в себе. «Гляньте, – говорю, – Какое все вокруг! Все некрасивое, трущобное словно провалилось куда. Остались одни дворцы и призраки. И мы с вами…» Он вздохнул коротко, глубоко, как будто бежал прежде и запыхался, отвечает: «Как верно вы заметили. Непостижимый город! И истлевающая золотом Венеция, и вечный Рим бледнеют перед ним…» Так он красиво сказал. Я хотела дальше говорить, рассказать ему, но вдруг гляжу – его уже нет. Куда делся? Лицо у него будто чем-то на мсье Рассена похоже и на Родиона Раскольникова, как я его вижу. Человек, который много перенес и передумал о том. Кто говорил со мной? И был ли? Показалось на миг (даже ноги подкосились), словно это сам город со мной разговаривает. И как-то почувствовала вдруг – вот здесь жили мои предки, живу я сама, в каком-то непредставимом мире здесь будут жить мои потомки. И город будет стоять, и его душа (Genius loci) будет всех знать и помнить. И я, такая маленькая и глупая, сейчас удостоилась его, говорила с ним. Он признал меня… Ты знаешь, Элен, из-за папенькиного атеизма и ханжеской набожности маменьки и Аннет, у меня с Богом отношения сложные. Я бы, может, и хотела верить, да не могу. Все эти грехи, сковородки – душно, душно как-то. А тут – словно ветром морским повеяло, как будто не на берегу тухлой Мойки стою, а хоть на Балтике. Подумала – вот большее меня, вот перед кем я в ответе. Кровь к щекам плеснула, и даже волосы зашевелились.
К полудню только пришла в себя. Со мной ли было? Боюсь, что вскоре уж и ты не узнаешь свою прежнюю ветреную подружку, впрочем, любящую тебя неизменно –
Софи Домогатскую
В небольшом палисаднике отчаянно цвели хризантемы, аквилегии и тигровые лилии. Самые большие кусты были аккуратно подвязаны пенькой к обтесанным колышкам. Софи и мсье Рассен прогуливались – от скамейки под яблоней-дичком, вокруг овального цветника, мимо качелей, привязанных к двум крюкам, вбитым в стволы лиственниц, уже начинающих желтеть, опять к скамейке. Девушка осторожно поддерживала француза под локоть, иногда кокетливо прижималась к нему, чуть склонившись и пригнув колени, снизу вверх заглядывала в глаза (на деле они были почти одинакового роста). Оба старательно делали вид, что это он поддерживает ее.
– Смотрите, Софи, что у нас получается, – слегка задыхаясь, говорил на родном языке мсье Рассен. Черные глаза на потемневшем, высохшем лице казались огромными. – Мало чем можно удержаться в памяти людей надолго. Ничем – навсегда. Человек искал, страдал, метался, любил, но вот банальная опухоль или пастеровский микроб – и все ушло вместе с ним. Другой, не смыкая глаз, сжигал пуды свечей – писал труды своей жизни. Где они теперь? Истлели. Египетские пирамиды стоят много тысячелетий, но – мы не знаем имен их строителей, их нужд, мечтаний… Но вот! – француз остановился, назидательно поднял палец. Софи остановилась вместе с ним, развернула ладони как бы в немом вопрошании – при надобности он сможет опереться на них. – Каждый из нас, вот здесь, во плоти – живой памятник тем безвестным искателям, нашим предкам. Понимаете ли меня? Вот вы, Софи, чудесная трепетная девушка – вершина великой пирамиды. Ваши пращуры оборонялись от саблезубых тигров, на стенах своих пещер рисовали охрой сцены охоты, строили плотины во времена Египта, воевали с Троей или на ее стороне, участвовали в пелопонесских войнах, а во времена династии Меровингов…
– Кто-то из моих пращуров был самоедом, ловил рыбу и бил зверя здесь, в Сибири, – перебила француза Софи. – Или был мандарином в Срединной империи, о которой вы позатот день рассказывали. Посмотрите, какая я раскосая! – девушка пальцами оттянула углы глаз. – Элен и Ирочка всегда меня дразнили. У них-то самих глаза круглые, как у спаниелей.
Мсье Рассен ласково улыбнулся ей, со всхлипом вздохнул и погладил по руке, стараясь незаметно обрести точку опоры. Софи тут же придержала высохшую кисть с четко обозначившимися на ней венами, подставила под локоть другую руку, не суетясь, подвела француза к скамейке, помогла сесть.
Отдышавшись, мсье Рассен о чем-то мучительно задумался, сведя над переносицей густые, почти не тронутые сединой брови.
– А вот поглядите, – привлекла его внимание Софи, пальцем указывая на большую улитку, медленно ползущую по спинке скамейки. – Она ведь тоже является вершиной пирамиды из миллионов улиток, которые ползали здесь еще до сотворения человека, кто бы его не породил – Господь Бог или та обезьяна от господина Дарвина… Так? Но в чем же тогда величественность, о которой вы говорите?
– Величественность, как вы изволили выразиться, заключается в том, что улитка не способна рассуждать о нас с вами, не способна познавать нас. Мы же, люди, – можем рассуждать о Вселенной, познавать ее и, естественным порядком уходя в основание пирамиды, передавать эти знания дальше, к вершине… Именно это я делаю сейчас с вами, милая Софи. В какой-то степени я выполняю завет вашего отца, делаю то, что не успел, или не сумел сделать он, но, признаюсь, и сам получаю удовольствие несказанное… Иногда мне кажется даже, что в этом есть что-то неправильное, незаслуженное мною, что я должен прекратить это, отослать вас назад, к родным…
– Об чем это вы говорите, я не пойму, – нахмурилась Софи.
– У меня нет детей, Софи. По крайней мере, таких, о существовании которых мне было бы известно.
– А! И вы учите меня, рассказываете обо всем, как рассказывали бы им, если б они были? Это я понимаю, – облегченно вздохнула Софи. – Но что ж тут дурного? Мне самой нравится. Я ни от одного учителя столько интересного за год не слышала, как от вас за неделю… А отослать меня, запомните, никуда нельзя, потому что я вовсе не почтовое отправление…
– Не сердитесь, милая Софи. Я знаю вашу неукротимость, но… поймите и вы: я мужчина да еще француз, мне неловко, что вы тетешкаете мою немощность, хотя и себе боюсь признаться, насколько ваше присутствие, ваш искренний к моим рассказам и размышлениям интерес, скрашивает печальное увядание жизни моей, доселе никчемной…
– Та-та-та! – Софи состроила презрительную гримаску и потрясла в воздухе пальцами. – Кто тут увядает? Подумаешь, простудились на сквозняке! Вот поправитесь и двинемся дальше…
– Я не поправлюсь, Софи. И вы это знаете, вам, верно, доктор сказал, да и так видно. Facies Hyppocratica. И я знаю. Не думайте, я никогда трусом не был и теперь не боюсь. За вас, Софи, мне страшно. Обещал, но не сумел оберечь, а теперь вы за мной ходите… Стыдно… Софи! Бросьте меня тут, езжайте домой, в Петербург!
– Мсье Рассен, вы ерунду порете! – зажмурившись, выпалила девушка. – Никогда я вас не брошу! Вы ж и вправду больны совсем. И раньше бы не бросила, а уж теперь, когда я вас как родного полюбила…
– Софи, девочка моя… Замолчи… Я не могу, не хочу, чтоб ты была здесь, когда…Послушай меня…
– Не собираюсь, – Софи уже взяла себя в руки и, как всегда, мыслила практично. – Пока вы больны, никуда вы меня не прогоните. Не думайте даже. Теперь вот что. Коли у вас настрой такой, так дайте мне сейчас ваши распоряжения. Может, надо кому написать, передать что, сообщить… В Петербурге или во Франции где-то.
Мсье Рассен тяжело вздохнул.
– Некому сообщать и некуда. Все нити порвались безвозвратно. Наверное, в этом есть свой смысл, но никому не пожелаю… Признаюсь вам, Софи, мне тревожно, и я должен все свое мужество собрать, чтоб с этой тревогой сладить. Я никогда в Бога, в загробную жизнь не верил, а вот Он мне в посрамление послал в утешение ангела – Вас, Софи…
– Ф-р-р! – прыснула в ладошку Софи. – Я – ангел?! Выдумали же! Сказали бы маменьке с Аннет, вот они над вами потешились бы!.. А вообще – кончайте хандрить, мсье Рассен. Чему быть, того не миновать, это верно, но только же стоит и побороться. Вы же француз, черт побери!
– Это правда ваша, Софи, правда ваша! – горячо воскликнул мсье Рассен и тут же раскашлялся, согнувшись.
Софи подала чистый платок, не удержалась, сморщилась, словно сама терпя боль, щекой потерлась об жесткое шерстяное пальто на плече:
– Мсье Рассен, миленький…
– Не зови меня мсье Рассеном, Софи. Меня зовут Эжен.
– Эже-ен… Красивое имя. У французов все имена красивые. Не то, что у нас, у русских… Добро пожаловать, Аполлинарий Феофилактович и Гликерия Тихоновна…
– Софи… В тебе так много огня, даже я, полутруп, живу возле тебя полностью каждое мгновение. И совсем ничего русского в тебе нет. Непостижимо, как этот ваш Петербург – камень, утонувший в чухонском болоте, тусклый город казарм, слякоти и туманов, сумел породить такое…Тебе надо было француженкой родиться. Твоя стихия – Париж, зарево революции, баррикады…