– На прииске чего?! – Иван Парфенович резко развернулся вместе со стулом. Гнутые ножки противно скрипнули. – А! Откуда тебе, дуре, знать! Зови!
– А вот и знаю! – не сдержалась Аниска. – Я уж выспросила, пока вы с Алешей-то говорили. Сказал: на прииске все хорошо, прибыл по личному делу.
– Зови, я сказал! – Иван Парфенович слегка повысил голос. Аниска мигом испарилась.
Матвей Александрович Печинога прибыл в гражданском платье, что, видимо, должно было подчеркнуть приватность визита. Впрочем, Иван Парфенович об этом не думал и в такие мелочи не вдавался. Хотя про себя и отметил, и похвалил смелое сочетание горчичного сюртука и полосатых брюк с голубым галстуком. «И чего про нас, сибиряков, говорят, что у нас вкуса к одежде нет? – мелькнула мимоходная мысль. – Вон как красиво инженер оделся…»
Услышав от Аниски, что на прииске все идет нормально, Иван Парфенович уже знал причину сегодняшнего визита Печиноги и отвлеченными мыслями отгонял гнездившуюся в душе неловкость.
– Эх, кабы чуть-чуть иначе все повернуть… – подумалось ему. – И мороки никакой не было бы…
На мгновение захотелось рассказать инженеру всю правду, все, как есть, ничего не утаивая. Печинога умен, образован, все правильно поймет, к тому же – молчалив, как пень, в обществе почти не бывает, и болтать о сказанном не станет. Да и не с кем ему болтать-то. Подумал так Иван Парфенович, и тут же от своей мысли и отказался. Понять-то Печинога поймет, но только уязвится еще больше. Не надо этого.
Отец Матвея Александровича – Александр Печинога, служил гусаром в Лейб-гвардии гусарском Его Величества полку, и даже среди сослуживцев выделялся богатырским ростом, отменным здоровьем и аппетитом и столь же богатырской глупостью, служившей неисчерпаемой мишенью для грубоватых гусарских шуток и розыгрышей. Пикантную, перечную остроту шуткам придавал тот курьезный природный факт, что Александр Печинога статями и даже чертами лица удивительно напоминал ныне покойного, а тогда вполне здравствующего императора Николая Первого. Поскольку достойнейший Александр любил быть в центре внимания, а прогнозы касательно своего поведения, напротив, строить совершенно не умел, то розыгрыши эти с течением времени приобретали все более рискованный характер. Так, любимым развлечением в полку было представлять личную беседу Николая с А. С. Пушкиным, которого изображал пейсатый солдатский сапожник Мойша, и впрямь чем-то схожий с великим поэтом, к тому же неплохо читающий наизусть его стихи, и ловко клеймящий самодержавие в духе Радищева и Добролюбова. В конце концов, то, что должно было произойти, произошло. В полку нашелся доносчик, который проявил верноподданнейшую бдительность и передал наверх по ранжиру весть о крамольных развлечениях гусаров.
Мойшу забрали в крепость, где он и затерялся, а Печиногу разжаловали и сослали в Тобольск.
Считается, что настоящие гусары спиться не могут в принципе, но пример Печиноги с полным основанием может оспорить это утверждение. Он был настоящим гусаром, но, будучи сосланным, спился необыкновенно быстро и пал трагически низко. К концу своей жизни он окончательно сошел от водки с ума, ловил на улицах Тобольска зеленых прыщавых человечков и ел помои вместе со свиньями, беседуя с хавроньями по всем правилам гусарского политеса.
Между делом бравый гусар успел жениться на самоедке полукровке и прижить с ней троих детей, которым дал свое имя, а больше не сумел дать ничего, ибо находился постоянно в сумеречном состоянии духа. Впрочем, диковинной фамилией своей Александр (в противоположность сыну) парадоксально гордился. «А поглядеть пристрастно, – говаривал он еще в гусарско-петербургские времена. – Сколько этих, так называемых благородных фамилий – Михайловы, Пескарские, Романовы, в конце концов. И что же они значат, чем будят пытливый ум? Только то, милостивые государи, что был где-то во тьме веков какой-то Роман, или Михаил, или того хуже рыба пучеглазая – пескарь. А вот мое родовое имя – Печинога! Попробуй-ка догадайся, что это значит, и каким макаром повернуто…»
Младшие дети получились не особенно удачными. Заключалось ли дело в водке или в несправном смешении кровей, никто не знал, – но оба, и мальчик, и девочка, так и не вошли в ум, и до седых волос все пускали слюнявые пузыри, да сосали леденцы, а говорить – едва умели. Старший сын, Матвей, родился еще до окончательного распада отцовской личности, и живостью ума, напротив, превосходил сверстников. Впрочем, его всегда замкнутое, ничего не выражающее лицо, и молчаливый, какой-то зверушечий нрав заставляли обывателей полагать, что и с этим отпрыском Печиноги не все ладно. Однако Матвей, чураясь детских затей, с блеском закончил четырехклассное училище и попечением отставного генерала Смирнова (либерала, сочувствующего печальной судьбе Печиноги) отправлен был в полную Тобольскую гимназию. Там он выказал такое непомерное рвение к учебе, что, несмотря на отсутствие симпатии к нему лично, советом гимназии был единодушно рекомендован к обучению за казенный счет в Высшем техническом училище Казани.
Окончив училище, Печинога вернулся в родной город. Мать с отцом к тому времени уже умерли, а брат с сестрой нищенствовали при Троицкой церкви Христа ради. Матвей, неплохо разбиравшийся в законах и уложениях, быстро пристроил их в Екатеринбургскую казенную богадельню. С тех пор трижды в год (на Рождество, Пасху и День Поминовения усопших) он педантично навещал родных, привозя им каждому по платью, а также мешку леденцов, пряников, соленых кедровых орешков и прочих лакомств.
Сам же он в тот же год поступил на прииски инженером, а после работал и управляющим, в чем выказал себя, как специалист, с самой лучшей стороны. Рабочие его, однако, не любили, потому что пьянства и лодырничанья он не прощал никому, и штрафы налагал нещадно. Ссылки на жизненные обстоятельства, болезни, смерть детей и т. д., которыми его пытались разжалобить, не производили никакого видимого действия ни на каменно застывшее лицо инженера, ни на его поступки.
Бабы из приисковых поселков шептались между собой, что души у Печиноги и вовсе нету, потому что еще в детстве всех родившихся в этой несчастной семье младенцев подменила на своих детенышей какая-то неопределенная нечисть. Двух младшеньких Господь оборонил, сделал блаженными, ну, а старший вырос здоровым да умным, но через то лишился бессмертной души.
Иван Парфенович бабьим сплетням не верил, и тому уж десять лет как переманил к себе способного инженера, положив ему жалованье в полтора раза больше того, что он получал на старом месте. Печинога доверие и деньги оправдал сполна, наладил работу на прииске так, что любо-дорого. И вот диво – ни одного гривенника у хозяина не украл, в свой карман не положил (у Гордеева везде свои люди были, докладывали, удивления не скрывая). Разве ж может человек на золоте – и не красть?! Другие и крали, а Иван Парфенович, в свою очередь, следил, чтоб не зарывались. Но вот Матвей Александрович чист был, аки младенец. Любой с прииска скажет – не к добру это.
Жил Печинога на прииске почти безвылазно, с женщинами (да и вообще ни с кем) накоротке не знался. Готовил себе сам, слуг не держал. Когда приходила баба убираться в избе, шел к озеру гулять. На ярмарки ездил, чтоб купить одежду и сластей брату и сестре. Держал собаку и диковинно пушистого кота с кисточками на ушах. С ними и разговаривал. При всем том одевался богато, даже щегольски, по утрам чистил зубы специальной щеточкой и золой, а потом полоскал рот и протирал каждый зуб тряпочкой. Раз в три дня ходил в баню, и каждый день мылся из кадушки холодной водой. По вечерам читал книги по горному делу, да журналы, которые выписывал из самого Петербурга. Бабы и девки, проходя мимо его дома и видя свечу в окне, крестились и сплевывали, как от нечистого. Печинога об этом знал, но лишь усмехался в аккуратно подстриженную бороду. Если спрашивали напрямик, пожимал плечами: «Дикий народ, что с них взять…»
Теперь Иван Парфенович окинул взглядом статную (в отца) фигуру инженера, его неподвижное лицо, похожее не на человеческий даже лик, а на личину древней каменной бабы, что по сей день встречаются в горах Алтая. Из кармана его сюртука, как всегда, выглядывала желтая тетрадь в богатом кожаном переплете. Никто и никогда не видел Печиногу без тетради. Переплеты иногда менялись в цвете (видно тетради чем-то заполнялись и исписывались); бывало, что инженер на людях доставал тетрадь, пролистывал и о чем-то справлялся с ней. Однако, что именно написано в тетради – никому не было известно.
– Ну, говори прямо, Матвей Александрович, с чем пришел?
– Извольте, Иван Парфенович. Буду говорить без всяческих экивоков. Итак. До недавней минуты я полагал, что вы моею службою довольны, и цените меня как хорошего специалиста и знатока горного дела. Делами на прииске, которым имею честь под вашим началом руководить, казалось, что тоже удовлетворены.
– Все так и есть, так и остается. В чем вопрос-то? Жалованье тебе мало?? Изволь, прибавлю чуток… Только, извини, конечно, за любопытство: на что тебе деньги? Живешь ты в лесу как монах, за юбками не волочишься, водки не пьешь. Может, надумал меня бросить и перебраться куда поближе к столицам?
– Нет, Иван Парфенович. Вы не хуже меня знаете, что человек я дикий, ни в коей мере не столичный. Здесь мое место и здесь моя работа.
– Так в чем же дело? Жалованье, я сказал, прибавлю.
– Жалованьем своим я вполне доволен. Имел возможность сравнить и знаю, что по моей должности оно преизрядно. Дело в другом. Управляющего Луку Степановича Уткина вы за воровство и непотребные дебоши уволили…
– Погоди. Ты разве не согласен со мной?
– Согласен полностью. Разве что раньше это надо было сделать. Лука Степанович и народ распустил, и дело знал неотменно. Но вот прослышал я, что вы себе нового управляющего из Петербурга выписали. Хорош, сказывают, собой, учтив, дворянин, и отчего-то в кутузке сидит…
– Ишь ты! – усмехнулся Гордеев. – Все уже доложили. Вон как таежный телеграф работает… Ну что ж, так и есть…
– И вот я и хочу спросить у вас, Иван Парфенович, отчего вы решили, будто пришлый человек, пусть даже и курс кончивший, лучше в здешних делах и здешней работе разберется, чем местный…
– Ну вот как ты, к примеру?
– Да, вот, к примеру, как я, – ни в голосе, ни на застывшем лице Матвея Александровича не отпечаталось даже следа чувства, но Иван Парфенович знал инженера уже десять лет, и понимал, как тот отчаянно, жестоко, и главное, совершенно незаслуженно обижен.
Ведь он прав во всем! И честолюбие его не грех, а достоинство, и действительно нету лучше его знатока по золотодобыче во всей приишимской тайге! И уж явно сто очков вперед его опыт, ум и знания могут дать приезжему смазливому дворянчику, о котором нынче только ленивый комар в тайге не жужжит…
– Поверь, Матвей Александрович, никакой тебе тут обиды нет, – как мог веско произнес Иван Парфенович. – Никто твоих прав ущемлять не станет, и жалованье я тебе нынче же прибавлю. Ценил я тебя как работника, ценю, и ценить буду. А приезжий… что ж… поглядим, как он себя покажет. Тогда и решать будем. Лишним все одно не станет. Тебе ли не знать – будто у нас в тайге грамотные инженеры, как зайцы, под каждым кустом сидят…
– Ах вот как, – подумав, сказал Печинога, чуть-чуть как бы отморозился и склонил голову, соглашаясь. – Тогда пусть так. Глядите, Иван Парфенович, кто чего стоит. Я-то красно говорить не умею, да и вас на кривой козе не объедешь. Разберетесь, что к чему, ну и уж не сочтите за труд, мне знать дайте об вашем решении. Чтоб мне новости сорока на хвосте не носила…
– Сообщу, – кивнул Гордеев. – Как решу окончательно, сообщу… Но ты уж, Матвей, при всяком… – в голосе Ивана Парфеновича послышались едва ли не просительные нотки, а в гранитных глазах инженера слюдяной каплей просквозило удивление. – При всяком прииски не бросай. На тебе ведь все держится… Я тебя прошу. Ты после поймешь…
– Куда же мне с приисков идти? – пожал плечами Печинога. – И жалованье у меня хорошее, да с прибавкой… Прощайте покуда, Иван Парфенович. Поеду назад.
– Погоди. Задержись в Егорьевске. В пятницу я вечер в собрании даю, там и представлю всем Дмитрия Михайловича Опалинского.
– А мне зачем же?
– А затем. Что ты как бирюк в тайге сидишь, с кошкой да псом беседы ведешь! Вон ты какой у нас статный да красивый! Посидишь с обществом, угощений попробуешь, поговоришь с мужчинами хоть о политике, хоть о горном деле, на дам да девиц посмотришь, глядишь, которая да и глянется…
– Сладко поете, Иван Парфенович, да мне как-то и ни к чему…
– Никаких отговорок не принимаю! Ты у меня покамест служишь, считай, я тебе по службе велел к нашему новому управляющему приглядеться, о деле его расспросить. А после мне доложишь…
– Докладчик из меня… У вас небось другие имеются. А я по горному делу.
– Ну экий ты, парень, пень! – с досадой воскликнул Гордеев. – Придешь без никаких и все! Есть у тебя, где остановиться-то? А то можешь у меня, в гостевых покоях…
– Есть, спасибо… Пойду…
– Иди и помни, что я сказал.
– Уж не забуду, – отчего-то последние слова Печиноги прозвучали угрозой. Вряд ли он сам того хотел, но вот – так вышло.
Едва затихли шаги инженера, как в дверь снова поскреблись. Не дождавшись ответа, в дверь протиснулась Марфа Парфеновна, старшая сестра хозяина. Двигалась она слегка боком и сжимала в руках большую глиняную кружку, накрытую тряпицей и даже сквозь нее исходящую паром.
Иван Парфенович поднял голову от бумаг, потер ладонью грудь, внимательно оглядел сестру. Черное, до полу платье без всяких украшений, желтый, восковой лоб, впалые виски, посреди щек две морщины, словно давно зажившие рубцы от острой сабли. Выглядывающие из-под подола синие босые ноги с выступающими вбок косточками – Марфа так весь век и ходила по дому босиком или в чулках, по-деревенски, и лишь в самые лютые морозы надевала оленьи пимы. Да ведь Марфа раньше хороша собой была! – удивленно вспомнил Гордеев. Строга ликом, коса русая в руку толщиной ниже пояса. Парни деревенские обмирали, норовили в уголку прижать, приласкать; охолаживала не дланью даже (хотя и на руку по младости тяжела была), а взглядом надменным из-под соболиных бровей: «Бога побойтесь, греховодники!» – и взгляд не крестьянки, королевны. Куда же все ушло-то? И быстро как!
– Здорова ли, Марфа? – приветствовал он сестру, пряча раздражение и усталость.
Взошла снова без спросу, да как ей станешь пенять, коли весь дом на ней! И ведь не в радость ей, в маету. Давно бы пора Машеньке хозяйство принять да отпустить Марфу в монастырь, но разве дочери под силу…
Обложили, со всех сторон обложили! – неизвестно о ком подумал Иван Парфенович, вспоминая об загонной охоте на волков, которую по распоряжению местного казачьего начальства охотники-манси устраивали для потехи приезжих ревизоров.