На первых уроках глаза слипались, язык с трудом поворачивался. Спасая себя, мучил детей: давал бесконечные самостоятельные и контрольные.
Для мыслей о высоком предназначении, о незапятнанной репутации представителя параллельной культуры, андеграундного поэта, которому западло идти на какие-то сделки и компромиссы с властью, места в бессонной голове оставалось все меньше.
Я малодушно согласился.
В школе меня отпустили, поскольку бумага была из ЦК комсомола.
– Так вы комсомолец? – удивленно спросил директор.
Я неопределенно пожал плечами.
К назначенному часу прибыл на побывку к воротам комсомольского дома в Колпачном переулке, где незадолго до того меня и выгоняли.
Тьма. Холод. Декабрь.
Явился вроде на рассвете, но все равно опоздал.
Охранник у ворот долго искал меня в списках допущенных. Поставил галку.
– Зайдете в здание, там уже выступает секретарь ЦК, потом вы все садитесь вон в те автобусы и едете.
Оглянулся в поисках пути к отступлению. Поздно.
Вдоль переулка в ожидании творческой молодежи томились пустые автобусы с опознавательными надписями на ветровых стеклах…
Обнаружил автобус с биркой «Писатели», залез, добрался до заднего сиденья, отключился.
Проснулся от натужного чихания нашего с трудом заводившегося автобуса.
На моем плече спал некий субъект, которого тоже вскоре разбудил внезапно оживший автобус.
Познакомились: Климонтович, Коля, прозаик. Позже выяснилось, что он закончил ту же, что и я, Вторую математическую школу – на пару лет раньше. Разминулись.
Автобус постепенно заполнялся прослушавшими напутственную речь.
Заглянувший к нам сопровождающий, раздавая листочки с программой, торопливо сообщил, что место, куда поедем, хорошее, номера на двоих, кормить будут, развлекать тоже. Строго напомнил про сухой закон. Никто не улыбнулся.
К сожалению, я знал практически все входившие в автобус молодые и не очень молодые дарования. Селиться в номер было не с кем. Эта пьянь выспаться не даст.
Новый знакомый Климонтович тоже доверия не вызывал, сам был с очевидного похмелья.
Планы рушились. Незапятнанная андеграундная репутация сливалась псу под хвост.
И тут в автобус вошел незнакомец из иного мира.
Свежий воротничок из-под свитерка, аккуратная курточка, спортивная сумка в одной руке, ракетки для бадминтона в другой.
Посреди хмурого декабрьского утра ракетки показались не совсем уместными, но, как утверждал популярный тогда шестидесятнический слоган, «имеющий в руках цветы другого оскорбить не может». А имеющий в руках ракетки для бадминтона не должен был квасить по ночам и на рассвете, бить себя в грудь, обливаясь кровавыми слезами, что неизбежно будут проделывать остальные попутчики.
Вот с кем надо селиться! Этот должен спать здоровым спортивным сном!
Бадминтонист вежливо поздоровался со всеми сразу. Из чего следовало, что он здесь никого не знал.
Я высвободил плечо из-под головы вновь задремавшего Климонтовича, установил его голову по возможности вертикально и подсел к бадминтонисту, служившему, как выяснилось, артистом в театре на Бронной у опального Эфроса, но внезапно сочинившему пьесу. После чего его и отправили на встречу молодых творческих работников – уже не как артиста, а как писателя.
Наконец кортеж тронулся в путь.
Впереди милицейская машина с мигалкой и крякалкой, за ней цепочка автобусов с корявыми табличками: «Писатели», «Композиторы», «Художники», «Артисты»…
Замыкала скорбную процессию еще одна милицейская машина с такой же дискотекой на крыше.
На автобусных остановках хмурые в преддверии неизбежного рабочего дня москвичи вчитывались в таблички на ветровых стеклах в расчете на свой маршрут и столбенели, провожая взглядом нашу мрачную колонну.
Что они должны были думать?
Кто они, эти писатели, композиторы, художники, артисты, печально глядевшие в заиндевелые окна?
За что их повязали и куда повезли?
3
В доме творчества хотел было сразу начать программу отсыпания, но неугомонный артист-бадминтонист Виталик предложил помахать во дворе ракетками.
Я малодушно согласился, поплелся за ним.
Собратья по перу, уже выяснившие, где тут ближайшая торговая точка, и возвращавшиеся в корпус затаренными, смотрели на меня, дергающегося в спортивных конвульсиях на скрипучем снегу, с тяжелым недоумением.
Зачем нас всех туда привезли – не помню. Наверное, встречи какие-то были, семинары.
В безнадежной надежде избежать неизбежного (тотального пьянства и разврата) комсомольские функционеры придумали ночами крутить в местном клубе культовые западные фильмы, запрещенные к выпуску в обычный кинопрокат.
Прослышав про эти закрытые сеансы, из Москвы слетался ночной десант знакомых знакомых и приятелей приятелей, посильно способствуя расширению формата пьянства и разврата.
«Осенняя соната», которую я там увидел, все-таки вышла потом в московский прокат. Я честно предупредил жену, что там очень все по-бергмановски смутно, туманно, толком понять ничего нельзя, не надо и пытаться.
Когда все же пошли (Бергман!), я с изумлением смотрел на экран, а Наташа с не меньшим изумлением поглядывала на меня, постепенно осознавая, в каком состоянии ее теперь шнурком прикидывающийся муж должен был находиться на пресловутой встрече творческой молодежи, чтоб ничего не понять в самом, пожалуй, прозрачном фильме скандинавского классика.
Одна из идей была, видимо, приобщить нас к большому миру советской литературы. Каждое утро нам доставляли очередного секретаря союза писателей, намеревавшегося пообщаться по душам с не очень молодой молодой литературой.
Настойчиво созывали, ходили по коридорам, стучали в двери.
Самое простое было запереться изнутри. Залечь на дно. На нет и суда нет.
Однако встречи с секретарями проходили в холле посреди нашего этажа, как раз на полпути в мужской сортир, находившийся в противоположном конце коридора.
Не обойти никак.
Настойчивый стук в дверь будил, суровая неизбежность вынуждала (уместное слово).