Голодом на разрешённую критику было порождено странное явление, когда пишущие создавали сюжеты сами. Шло это в целом от задач показушной «положительной» беллетристики, где за лучшее считалось нацепить на невзрачные события, биографии и им подобные нематериальные сферы благолепные партийные, трудовые, семейные, воинские и прочие одёжки. Многие сюжеты выдумывались или даже устраивались, то есть искусственно, целевым порядком разыгрывались. «Организовать событие» – эта формула становилась хорошо понятной, когда речь заходила об инициативах, которые следовало проявлять любому репортёру.
Такая традиция укреплялась с той поры, когда пресса лихо и безоглядно расписывала и возвышала надуманные трудовые достижения в виде, например, стахановского рекорда, а ещё раньше – подвиги в гражданской войне и при охране госграницы. Жанром для этого служил советский очерк, легко поддержанный впоследствии новыми генерациями журналистов и писателей и хорошо приспособленный для развёртывания показухи уже при другом строе, в наше, теперешнее время.
Прежние фельетонисты вовсю использовали очерковые схемы, втискивая в них обвинительно-критический сырьевой материал. Это, собственно, и становилось фельетоном. Пишущая братия новейшего образца отказалась от него совершенно, не видя смысла хотя бы изредка прочёсывать против шерсти звериные загривки собственников и власть имущих, предоставляющих авторам одновременно и работу, и крохотную мзду за неё.
Убыль критики, сопровождаемая такой их отстранённостью, критики даже в том жалком виде, какой могла терпеть её советская диктатура, очень сильно давала о себе знать и раньше. Только мало кто это осознавал. Проницательный Женя Наумов тоже предпочитал не усложнять свои размышления в этом аспекте, и в результате у него не нашлось ничего противопоставить очевидным переменам, когда они подступили. Дело кончилось крахом. Но это после. Пока же он являл собой тип игриво-благодушного неоклассического беллетриста, не представлявшего себя без своей роли.
Одинаково мастерски он владел жанром фельетона по всему спектру его разновидностей. Однако организованных сюжетов не предлагал, хотя выдумывать умел и любил. Судить об этом можно отчасти по подробностям, какие он старательно вкрапливал в тексты при их написании.
Какую, скажем, отрицательную роль играет лысина в характеристике негодяя? Да практически никакой. Лысых полно всюду. Но только одному Жене Наумову было дано заметить лысину в затылочной части до шеи или, кажется, ещё ниже. Обладал ею один партаппаратчик, нечистый на руку, жиголо и ужасный развратник. Женя расписал особенность его внешнего вида так просто и показательно, что ему не пришлось даже называть фамилию. По характерному признаку лысины его и без этого узнали и воздали ему тем презрением, на которое ориентировал читателей фельетонист.
В другой раз, обдумывая, как бы поярче рассказать о герое своей новой публикации, он обратил внимание на порези на щеке имярека, допущенные им при бритье. Казалось бы, что тут может извлечь беллетрист? В отличие от остальных, кто лицезрел физиономию с порезями каждый день и не придавал этим лёгким меткам никакого значения, Женя увидел их по-своему, как никогда не заживающие, и гениально определил, что сие означает уменьшенную от нормы толщину кожи у человека, что она продолжает становиться тоньше и тоньше, а, значит, этот человек живёт на предельной грани риска, и поскольку он в социальном плане хуже некуда, то и оступиться ему проще простого.
Публикация вскоре появилась, и, словно это было сигналом, героя фельетона, только-только уличённого на воровстве, сняли с работы и выгнали из любимой им политической партии, одиноко державшей абсолютную власть. Женя и в тот раз не посчитал нужным указывать фамилию. Эффект же был потрясающим. И обыватели, и инстанции готовы были Женю на руках носить.
Было с ним, разумеется, и по-другому, когда имело место удовлетворение от работы, но – без радости. То, что составляет участь каждого, кто занимается критикой. Оно, к сожалению, проявлялось и чаще, и уроннее для пишущего.
Его пробовали запугивать, бросали в кутузку и в психушку, донимали провокациями, несколько раз круто избивали, даже пробовали убить, однако всякий раз Женя выстаивал или виртуозно уклонялся от худшего для него. Эпизоды его преследований он не раз использовал для написания фельетонов, как из-под земли вытаскивая на свет божий исполнителей или ещё больше того: устроителей, авторов преследований.
На взлёте этой его благородной и неуёмной деятельности начинали поговаривать, что в нём есть нечто дьявольское.
Рассказывали, будто имел место случай, когда, придя в кабинет к одному важному должностному лицу, слывшему за образец высшей партийной порядочности и породности, он, не спросив разрешения, сел в кресло за стол напротив того лица, уставился на него и спокойно смотрел перед собой, а на вопросы визави, с чем он пришёл, что ему нужно и т. д. отвечал-говорил только одно: «Хороший вопрос!»
Служивый потихоньку свирепел и покрывался кровью. В какой-то момент столь странного, почти гипнотического изничтожения служивого Женя сказал ему: «А теперь – выкладывай!»
И тот будто бы раскрылся перед ним в нужной для фельетона тематике и вёл себя уже так угодливо и подобострастно, будто явился с повинной к следователю или к прокурору…
Те, кто знал Женю вблизи и постоянно, нисколько не верили в подобные байки. Внешне и поведением он не казался углублённым в себя. На нём не было никакой загадочной ауры. Это был человек простой и открытый, всегда в ровном и приятном расположении духа, одетый как все, готовый хоть при каком серьёзном разговоре вылепить шутку и куда угодно запустить её. Смеялся он взрывным добродушным смехом, но не пробовал ставить себя выше, когда смешили другие. В общем и целом, кроме как у расписанных им воров, шкурников, мздоимцев и прочей дряни, он ни у кого неприязни не вызывал.
Такого человека следовало не затаптывать и порочить, а по-настоящему ценить.
Власти не нашли ничего лучше как поступить именно таким образом. В своё время у Жени отобрали квартиру, теперь вернули её. Он был вольный репортёр – ему предложили стать штатным при неплохом издании и с приличным окладом, и он принял это предложение. Перед ним открывались двери чуть ли не в самые потайные обиталища власть имущих и знаменитостей.
Дошло до его приглашений на закрытые рауты, по размаху обжорства, пьянства, потехи и куража напоминавшие многонедельные разгульные дворянские ассамблеи петровского времени. Верхом заботы о человеке стало награждение Жени орденом. К печали задабривателей, это не привело к тому, на что они рассчитывали. Им было нужно расхолодить его репортёрский пыл, отвести его от передней, самой горячей линии жизни. В то время Женю такие условия не устраивали.
Но с объявлением перестройки и гласности, когда вспыхивала и шумно колыхалась площадная эйфория и даже ленивый вставал и куда-нибудь шёл, удерживаться в прежних рамках своей деятельности этот фельетонист не смог. Нет, он не уступил своим принципам, не продался, не обомлел перед посулами развращающего большего материального и финансового благополучия, не утерял профессионального мужества и мастерства. Но в качестве склонного к зубастой критике он чуток поник и заскучал. Говорил по этому поводу так, что, мол, какого лешего нужно ему бить погибающих, они погибнут и так, сами по себе, тех же, кто должен пройтись по их трупам, надо ещё увидеть и хорошенько раскусить. Пока тянулась эта вялая полоса, Женя работал почти нехотя. Но зато всё больше ёрничал, что, к удивлению многих, также добавляло ему популярности
Чего стоил хотя бы эпизод, с его слов описанный позже известным заезжим репортёром. Суть была в следующем.
Женя проходил мимо здания, где должен был открыться ответственный региональный партийный форум. Ввиду ясной и тёплой погоды съехавшиеся бонзы, ожидая открытия мероприятия и от скуки перебрасываясь сальными анекдотами, торчали при входных ступенях у фасада. Как бы сами собой, но, конечно, вовсе не случайно образовались два однородных круга. В одном стояли бонзы высшего ранга, в другом – серединного. Стояли локоть в локоть, оттопырив зады, животами вовнутрь, и так плотно, что больше никому в кругах места не находилось.
Женя мгновенно вычислил комедийную ситуацию. Он сделал вид, что тут ни до чего ему особого дела нет, и, приближаясь, профланировал, забирая то направление, которое пролегало между обоими кругами стоявших. Как человек, которого они отлично знали, поздоровался с ними. Ему вальяжно в несколько голосов ответили, а кто-то из «серединников», желая, видимо, показать некую свою демократичность и в данную минуту, скорее всего, не отдавая отчёта, что говорит, вдруг взял и так это пригласительно выпалил: «К нам, Перо!»
Женя усмехнулся, подошёл к подозвавшему кругу, осмотрел его, покачал головой и сказал: «Не могу понять, как войти! Вы что, в педерастов играете?» И при этом не то что рассмеялся, а нарочито громко расхохотался, закатился в смехе. Из круга высшего ранга угрюмо наблюдали эту сцену от начала до конца. Её видели и проходившие вблизи многие местные обыватели. «Успехов!» добавил ещё Женя к уже сказанному и спокойно удалился.
Лихому удальцу, тому, из-за которого всё так вышло, уже не было смысла оставаться в местной партийной жизни и в жизни вообще. День спустя, сказавшись больным, он лёг в спецлечебницу, где его потихоньку и успешно допортили, и он умер, повторив пример вроде как беспричинного умирания, о котором больше века назад великолепно рассказал Чехов.
Теперь в самый раз вернуться к антиалкогольной кампании, о которой говорилось в начале. В ней для Жени Наумова нашлась подходящая ниша, и в то время, когда он там находился, его слава взмыла настолько высоко, что уже никак невозможно не рассказать здесь об этом подробнее.
Вопреки запретам на алкоголь Женя завёл манеру спаивать коллективы, которые он посещал по делам или по-приятельски. Достать пойла, а чаще всего это был спирт, ему не составляло труда у одного подпольщика, уже, кажется, дважды становившегося героем критических материалов на страницах каких-то мелких изданий. Женя его не трогал и берёг для своего фельетона; подпольщик же, зная об этом, трусил, но шёл ему навстречу, выручал крепышом, даже отказываясь брать деньги в уплату. Женя знал о нём самое главное: что тот был стукачём ведомства госбезопасности, и разоблачение могло обернуться для него как угодно плохо. Такие вот имелись у фельетониста путаные отношения с этой мерзостной личностью. Но ему приходилось считаться с ним, ведь иного способа регулярно приобретать алкоголь в условиях запрещённой торговли им можно было и не найти.
Питьё Женя разносил очень даже оригинальным способом. В своём портфеле из крокодиловой кожи он сделал вдоль боковин распорки, между ними горизонтально закрепил полочку из тонкой фанеры с отверстиями для малюсеньких рюмочек, ставил туда эти рюмочки числом шесть, наливал в них зелье, портфель закрывал и с ним, с этим потайным крохотным столиком, соблюдая определённую осторожность, отправлялся куда надо. Там происходило затем то, что и должно было происходить.
«Выпить не хочешь?» – спрашивал он кого-нибудь из тех, к кому успевал забрести, переступив порог учреждения или предприятия. «А – где?» – бывало обычным вопросом на вопрос Жени, вопрос, начинавший сразу кружить голову человеку, измотанному воздержанием, которому не виделось конца.
Женя преспокойно открывал портфель и, взяв оттуда наполненную рюмочку, ставил её перед ошеломлённым передовиком или служащим. Конечно, – кто откажется? Потом, в закрепление эффекта, доставал и ставил вторую. А затем повторял процедуру в другом и в третьем по счёту кабинете или у верстака. Иногда распределял влагу по одной рюмочке на одного человека или вперемежку, кому одну, кому две, увеличивая круг потребителей. Но это уже не имело никакого значения.
Жажда выпить настолько портила людей, вовлечённых в сомнительную кампанию, что им даже в голову не приходило спрашивать, выпьет ли с ними сам подававший.
А Женя покидал территорию коммунистического труда и услужения с чувством хорошо выполненного долга перед самим собой и своей великой страной. Шёл дальше. В течение дня ему удавалось посетить до трёх-четырёх массовых мест обитания уже состоявшихся и потенциальных пьяниц и выпивох. На всё, чему обрекались трудяги и служаки, хватало одной поллитровки, причём в основательно разбавленной крепости. Озорник, конечно, не каждый день выкраивал время для таких занятий. Но это уже также не имело никакого значения.
Выпивавшие на дармовщину, как огнём охваченные жаждой продолжения, делали всё, чтобы не остановиться. Бросали работу, рыскали по магазинным продавцам, по продуктовым базам, по ресторанам, по больницам и аптекам, притонам, по затаившимся торговцам самогоном, по спиртзаводам и ликёро-водочным комбинатам, которые несмотря ни на что и в кампанию продолжали исправно функционировать и выпускали продукцию в соответствии с их суровой специфичностью, переполняя «штатным» товаром потайные спецбазы где-нибудь на далёких обезлюженных широтах и меридианах необъятного советского севера.
Если горемыки ничего не находили, то всё равно уже не работали и не могли работать. Если находили, то сразу находились такие, кто страстно хотел их поддержать, сначала в выпивке, а потом в разыскивании выпивки для последующего, возвышавшего их сумасбродного цикла.
Учреждения испытывали при этом глубочайшую встряску; бывало, они не работали по целым неделям. Начальство метало громы и молнии. Впрочем, и у него, захваченного устроенной вакханалией безудержного поголовного пьянства, рыльце также нередко оказывалось пропахшим пойлом.
С особой тщательностью Женя обрабатывал коллег по перу. Это племя, как и в некие, уже отдалённые времена советского строя, на полную катушку использовалось компартией для развития своей шумливой пропаганды. Поощрения, правда, были уже не те, не прежние. Старые борзописцы ещё и много позже описываемых здесь событий любили похваляться перед молодыми неслыханными гонорарами за публикации. Выражались часто так, что, мол, кассир даже самой малочисленной редакции в дни получек приносил из банка денег едва ли не мешок. Это ещё в сталинской эпохе и частью после неё, значит, при отсутствии видимой инфляции!
За маленькую газетную заметушку начисляли так, что хватало купить овцу, а то и телка. Что уж говорить об очерке, о фельетоне. Ну, разумеется, не всегда же требовалось покупать овцу или телка. И, как следствие, пили в своё удовольствие, много, раскованно, дерзко, до потери сознания. Писали уже левой ногой, часто по пьяни, абы как, лишь бы угодить кормилице. Многие спивались начисто, большинство без алкоголя уже не могли жить и не жили.
Эту продажную и ни на что уже не способную публику Женя, выпивавший и сам, но редко и понемногу, не то что не любил. В ней скапливалось немало пропащих талантов, которым никогда не суждено было заявить о себе. Если по большому счёту, Женя сочувствовал им, видя по ним то, что становилось результатом измывания и глумления верхов над совестью и интеллектом работников умственного труда своей бедовой отчизны. В то же время он не считал нужным в чём-то делать коллегам скидки, вовлекая их в запои. Борзописцами, ограниченными пустым творчеством и пьянками, становилось и молодое пополнение. В этой среде уже ничего не могло возникнуть нового и полезного. По степени развращённости пишущая орава уже была в точности такой же, как и остальной народ в любом советском учреждении или на предприятиях, полностью принадлежавших тоталитарному государству.
С наполненными рюмочками в портфеле Женя благополучно обошёл все ближайшие издания, куда приносил и свои свежие фельетоны. Некоторые редакции посетил не по одному разу. Тексты газет и журналов, вещаний теле– и радиостудий, продуктов издательских организаций стали походить на смесь пошлого с дурным. Над исполнителями сгущались тучи. И вскоре последовала волна их переформирования. Некоторых бросили в Лету. Некоторым сменили названия. А уже недалеко было и до великих дней, когда тихо, без афиш и заявлений со стороны организаторов борьба с зелёным змием прекращалась и наступало новое раздолье по части потребления алкоголя, равного которому по урону для населения прежде не было никогда и нигде в истории земли
На Женю, когда он угощал спиртным, никто не косился, не давил увещеваниями. Так трудно становилось всем, что было просто не до него. Ну, ходит, ну, предлагает. Пусть. Несколько раз, правда, пробовали не пускать его в служебные двери или ворота, устраивали перед ним на входах и проходных своеобразные бамперы из наиболее преданных вахтёров-силачей. Так Женя и к ним подкатывал со своим портфелем, не менее других оказались падкими на дармовое спиртное и они на своей тупой работе, валилась и эта структура.
С окончанием кампании Женя легко вздохнул и, что называется, перекрестился. Баста! Ёрничать по-крупному было уже не над чем. И без его вмешательства жизнь валилась, портилась, тускнела, исходила плохотой. Он ещё какое-то время пробавлялся фельетонами, но с учётом качества окружающего удерживать их наполнение на прежней высоте ему уже не удавалось. И повлиять ими уже также ни на что было нельзя, поскольку набиравшая силу свобода превращала людей в разъединённые мельчайшие продукты хаотического распада. Что взять с них! Женя с грустью смотрел на этот странный губительный процесс, воспроизводивший призраков.
Постепенно он отходил от фельетонного творчества и в конце концов оставил его. Следы его затерялись в обывательской среде. О нём даже слухи проносились потом глухо и очень редко. Хотя можно было услышать кое-что характерное и любопытное. Будто он стал другим, с новою властью и с коллегами уже решительно не сходился, даже будто бы сильно пил…
III. ГРАФОМАНСТВО КАК ТАКОВОЕ
Не так чтобы часто, но почти регулярно мы с Виктором Иванковым, успевшим ещё до своего тридцатилетия написать роман «Я в тигриной шкуре», виделись у него на дому и, чтобы не очень мешать домочадцам, умостившись, как правило, за микростоликом на тесной кухне, попивая чаёк, принимались обсуждать что-нибудь из написанного или придуманного на текущий момент самими или прочитанного и услышанного чужого.
Время выбирали такое, чтобы и нам никто не мешал.
С изданием названного романа автор не торопился, всё ещё продолжал что-то в нём подравнивать и подчищать. Между тем эта интересная и внушительная по объёму вещица, давно успела стать известной по рукописи. Писались им одновременно и другие вещи. И они также не публиковались. Всего Виктор готовил с десяток массивных произведений с эпическим размахом освещения событий, что приводило многих, знавших его, в состояние лёгкой шокированности. Они считали поставленную автором задачу в целом неподъёмной и, значит, неперспективной. Мол, проходит время, произведения уже сами по себе могут провянуть, постареть, «зависнуть» – после этого кому они будут нужны?
Виктора это, казалось, мало тревожило.
Он говорил, что не желает выходить в свет просто так, без необходимой отшлифовки текстов, не убедившись, что интерес к ним окажется устойчивым и долгим, – не в пример тому, что всегда происходило и до сих пор происходит с подавляющим большинством писательских публикаций.
Подтверждая свои слова, он, с целью изучения мнений, смело, не боясь литературного воровства, раздавал на прочтение экземпляры своих оригиналов людям знакомым и незнакомым. Не однажды тексты попадали в орбиту оживлённого обсуждения как в обывательской среде, так и в кружках солидных знатоков художественной словесности, даже на научных чтениях и конференциях. Подобное случается весьма редко и с произведениями уже опубликованными и – далеко не безвестных авторов. Однако и к такому обороту Виктор оставался равнодушным.
Чем больше он получал доброжелательных отзывов на свои сочинения, а среди них немало было и вполне компетентных, тем крепче сидело в нём нежелание публиковаться. Ну, вот такой оригинальный писатель.
Насколько я мог судить уже после того, как мы с ним начали видеться и подружились, его творчество достаточно глубокое и оригинальное. Из написанного им я, правда, читал к тому времени вещи преимущественно из позднего периода его творчества. Не все, конечно.