Заметное выражение получали в них не только талантливость, но и тонкий аналитический склад ума, навыки безошибочной ориентированности в индивидуальной и в общественной психологии. Давало повод восхищаться умение автора заполнять тексты рассуждениями социального плана. Они представляли из себя живые картины, увиденные непосредственно в жизни и пропущенные через себя. Хватало тут места занимательным подробностям и разворотам с использованием яркой образности.
Часто этот материал подавался как лирические личные отступления с почти неуловимой иронией, отчего даже самые глыбистые факты и явления, входившие в ткань повествований, становились какими-то облегченными для восприятия, до обнажённости правдивыми и хорошо понятными по существу.
Эта вот особенность его творческого стиля была прямым следствием того, что Виктор попутно с работой над прозой художественной собирал что-то вроде антологии современного мирового юмора. Не того, который уже мотался в истории, распылён по ней и лишь частью отображён письменными свидетельствами, а – живой, свежий, текущий, юмор последнего дня. Для него сущим открытием становилась любая шутка, любой анекдот, любая сентенция, изречённые или изложенные в носителях где-нибудь первый раз.
Виктор говорил, что приобщаясь к этой сокровищнице реалистичного духа, можно знать жителей земли, страны и любого человека, а также их судьбы и будущее лучше, нежели с помощью долгих и нудных научных изысканий, а также литературы. Здесь он имел в виду литературу традиционного исполнения и содержательности и преобладающую массой, иначе говоря, художественную словесность окологосударственную, кондовую, смыслом повёрнутую лишь в услужение властям, от чего он сам неизменно дистанцировался.
Особенно его не устраивало то, что профессии писателя стали обучать, а обученных писателей объединяют в союзы, и эти заказармленные людишки уже как последние стажёры или дневальные в рабочие дни календаря исправно ходят в офисы, чтобы там писать, изображая этим свою работу, от которой на самом деле никакой пользы никому нет. Будто на протяжении многих веков не находилось примеров обратного порядка, когда энергичные и талантливые люди, не отвлекаясь на своё специальное, а то и на общее образование, писали по-настоящему достойные художественные произведения, находясь там, где им приходилось быть по обстоятельствам жизни, – в заброшенной хижине, на вилле, во дворце, на войне, в тюрьме, даже на плахе…
В общем, тут у Виктора проявлялся, что называется, свой взгляд, и этим он был интересен и привлекал к себе.
Ничто не могло остановить его в накапливании и классификации юморин. Ко времени, о котором я рассказываю, он собрал и хранил их многие тысячи. Только незначительная часть этого богатства – вещи самые свежие – была набрана и упакована в файлы, остальное же, разысканное, приобретённое или созданное самим ещё в докомпьютерную эпоху, томилось в старобумажном формате. Это, впрочем, относилось ко всей созданной им интеллектуальной продукции. Возиться с переводом её в машинную память у Виктора не было ни охоты, ни времени.
В его небольшой квартирке, где вместе с ним жили его жена и его же мать, бумаги с текстами, отпечатанными на машинке или и вовсе написанными от руки, торчали из письменного стола, из-под монитора и принтера, с антресолей, с кухонных полок, из плательного шкафа, из комода, из диванного нутра. Даже из-под стола и стульев, к которым Виктор подвязывал их снизу кипами. Было их немало ещё между оконными рамами и просто на полу, так что, пройдясь по нему, совершенно легко оказывалось наступить на какую-нибудь из них.
Наблюдая его и в жизни, и в творчестве, я пробовал говорить ему, что будучи многосторонне способным, совмещая в себе личности Лытова, Роллана, Андроникова, Задорнова, Бирмака и ещё, бог знает, кого, он неоправданно растрачивает себя, упускает свой шанс быть если и не великим, то знаменитым и почитаемым. Ведь столько уже наворочено! С написанным и собранным, если его предложить к опубликованию, даже крупное издательство будет пыхтеть не менее двух-трёх лет.
Виктор лишь усмехался на такие мои наскоки.
Меня он стал посвящать в дебри своей деятельности сначала в прямой связи с материалами не его, а моими. Узнав, что я, человек уже из другого, младшего поколения, участвующий в разного рода полемиках о творчестве и питающий интерес к писательству и к собиранию смешного, да ещё и к добавлению туда своего, он однажды позвонил мне и, порасспросив о том о сём, бросил в меня какой-то шуткой, которую я тут же легко отпарировал. Последовало приглашение к нему домой.
Здесь я перехожу к той части моего повествования, где я показываю Виктора Иванкова ещё до того, как хорошо узнал его, и – как бы в стороне от литературы высокой, одухотворённой идеями большой социальной востребованности или классическими.
Не умаляя в нём приверженности этому важнейшему стилевому направлению в искусстве художественного слова, я, однако, хотел бы обратить внимание на следующее: как почти любой, кто отправляется по этому нелёгкому пути на свой страх и риск, да, наверное, даже и с неплохой академической выучкой, он не избежал увлечения творчеством в той несовершенной степени, когда оно ещё может нести на себе черты графоманства. Не всегда такой «уклон» бывает без пользы. Для Виктора стадия графоманства оказалась неизбежной, и она же явилась периодом напряженной учёбы. Тогда им было немало написано текстов низкопробных. Во всём этом и крылась, как я полагаю, некоторая его неприязнь к собратьям по перу. Но дело-то в другом. Возвышение для Виктора стало закономерным
Он по-настоящему оценил значение идей не только высоких, общих, но и самых простых, которых не счесть вокруг. И достойно обращался с ними.
Может быть, это и не идеи вовсе. Это смысловые оболочки фактов, иногда вроде бы ничего не значащих. Писатель, если он не зевака или скучающий обыватель, встречая их, не может пройти мимо и не расположить их в такой ряд, где они складываются уже чуть ли не в готовое художественное произведение. Вот это умение брать из такой меры в Викторе просто нельзя было не видеть. Причём неважно, пользовался ли он таким материалом для эпических произведений или для юморесок.
Так как именно через юмор неплохо бывает начинать в писательстве, общение с Виктором давало мне многое.
К поре нашего с ним узнавания друг друга я уже всерьёз пробовал литераторствовать – сочинял обзоры, заметки, статьи, очерки, набрасывал первые рассказы. Но из художественного творчества никому ещё ничего показать не успел. При первой же встрече, которую, как и другие позже, я имел все основания называть творческой, он отнёсся ко мне без чопорности и воздействия своим опытом. Мы опять, как и по телефону, обменялись шутками. При этом куда-то моментально устранялось в нём то загадочное, которое усматривали другие, связанное с устойчивым признанием его таланта и творчества только за счёт разошедшихся рукописей, а не публикаций. Было приятно ощущать себя допущенным как бы в самую середину этого феномена.
Повеселевший от того, что общаюсь с Виктором уже вроде как равный, я рискнул тут же предложить ему посмотреть одну мою художественную вещь. Он при мне бросил принесённые мною листы в мусорное ведро, едва прочитав один из них. Его буквально ничего не устроило в моей писанине. Но он сказал, что если я принесу что-нибудь ещё, то он готов прочитать уже два листа. От своих друзей, тяготевших к филологии, я хорошо знал цену такому его подходу к рукописям начинающих. При показе ему кем-нибудь неопубликованной вещицы, по счёту уже третьей, он мог прочитать три листа. Если натыкался хотя бы на крупицу талантливости, подбадривал автора, просил приносить и показывать ещё. Если нет, мог просто вывести за шиворот на лестничную площадку и спихнуть к нижнему этажу. Я, имевший немалые амбиции, в такой перемол попасть не удосужился, поскольку события развивались резко по-другому.
Я пришёл к нему снова с желанием не только «поразмяться» в юморе и с рукописью очередного художественного опуса, как и в первый раз, но и с Басей или Баськой. Так звался небольшого росточка кобелёк с лоснившейся, плотно облегавшей его мускулистое тельце шкуркой и с короткою на ней шерсточкой белого цвета с тёмными пятнами разной величины. Это была настоящая вертлявая бестия. В один миг он мог обнюхать всё вокруг, кажется, за километр вокруг себя. Ну, и, разумеется, не медлил с опорожнением.
В моей семье как раз была моя очередь вывести непоседу на прогулку. Сразу, когда он выбегал за порог, он, поскуливая и подвывая от предвкушения свободы, снарядом устремлялся вперёд и тут же скрывался из виду. Сначала ненадолго. На два-три громких выкрика с приведением его имени он объявлялся, извинительно вилял хвостом и вихрем кружился по дворовой местности. Потом, уже взбодрившийся, терял голову, куда-нибудь девался, пропадал. Вернуть его мог только голод. Но сколько же нужно ждать! И если бы только это! Баську, по его возвращении, когда он отчаянно скрёб лапами по входной двери и издавал звуки, похожие на плач обиженного болеющего ребёнка, узнать можно было только с большим трудом. По самые уши его покрывали фрагменты мусора, помоев, шерсти от других собак, сажи, извёстки, нефти, всего не перечислить. Требовалось его отмыть по полной: мылом, отбеливателями, шампунями. Обновленный таким образом и основательно измученный, пёсик норовил быстрее поесть, и, когда с этим заканчивал, невинно так короткое время отдыхал, свернувшись калачиком на полу, на диване или в любом другом месте квартиры, где только желала его душа.
Дома его беззаветно любили, несмотря на трудности при выгуле. Всех покорял его взгляд. Такого умного взгляда, утверждали мои домочадцы, да и все мои знакомые, знавшие Баську, не могло быть ни у других собак, ни у людей, вообще ни у кого. Он всё понимал и знал всё, что ему нужно было знать. Например, ему откуда-то было известно о терпимости и бездействии существующей государственной власти в вопросе обеспечения народа некачественными продуктами питания. Пробовали давать ему ливерную колбасу, так он, уже издали угадывая скучный её состав, даже смотреть на неё не хотел. Ему подавали только высокосортную и самую дорогую. То есть он определённо умел считать деньги. Это указывало на его высокое происхождение. Сам он хорошо знал о нём и гордился им. Его мать, Гонза, проживала в одном из соседних домов. Они с ней встречались и оживлённо говорили о нём, о ней, об их родословной и ещё много о чём. Родовые особенности были примерно одинаковыми у обоих: они великолепно лаяли, но не злобно, не стремились никого укусить, даже чужого, если тот злил их.
В тот день я задумал ограничить пребывание Баськи на прогулке. Дав ему чуток побегать, я взял его под мышку и отправился к Виктору. Войдя в квартиру, отпустил шельмеца. Он здесь никогда не был, но сразу повёл себя так, будто хозяин здесь он, а не кто-то. Вмиг прошастал по всем доступным и недоступным уголкам. Прочитал немало газет, книг, рукописей. Одну из них пометил собой.
До Виктора тут же дошло, с кем он водит общение. То есть, имея в виду и собачонку, и меня. Он, казалось, уже изготовился принять решительные меры. Но вдруг, как бы что-то вспоминая, спросил у меня:
– Как, ты говоришь, зовут его?
Я сказал.
– Странно.
– А что?
Виктор быстро нырнул в тесную кладовку. Когда вышел оттуда, в руках у него была свёрнутая в рулон и перевязанная шпагатом залежалая рукопись. Развязав узел бечёвки и встряхнув пропылившиеся листы, он дал им распрямиться, снял несколько из них и, указывая пальцем на открытую страницу, сказал:
– Смотри!
Почерк был быстрый и малопонятный, но слово «Басилей» было написано довольно отчётливо.
– Тебе кто-нибудь говорил раньше? – Я уставился на него.
– Нет, конечно. Писалось это уж и забыл когда. Это – мой роман. О нём достаточно говорят, ты, наверное, слышал. Пёсика твоего в то время и на свете ещё не могло быть.
Я буквально был потрясён. Несомненно, он говорил о романе «Я в тигриной шкуре»! И так откровенно, просто. До конца даже не верилось, вьяве ли я слышу это. Может, он что-нибудь перепутал? Из-за незнания пока истории с созданием романа в её полноте и содержания этого произведения я предпочёл сделать вид, что как бы пропускаю услышанное мимо ушей. Будто бы для меня тут ничего неизвестного нет. А чтобы закрепить эту притворную позу, сказал:
– Но ведь у тебя – не Бася.
– У меня правильнее. Бася это женское имя в Польше. А Басилей, собственно, как Василий. По-древнегречески – военачальник, воин. Я тут об этом немного распространяюсь. Правда, без древностей. Вот, полистай. Да сядь поудобней.
Волнение не позволило мне осознать, насколько я польщён. Он доверяет мне прикоснуться к разделу его творчества, который у него – основной, главный! Я присел на табурет и углубился в чтение текста, с чувством смятения подбираясь к каждой новой странице. Неслыханно! В тексте речь шла о такой же собачонке, как и моя – до невозможности вёрткой, непослушной на выгуле, бесшабашной, согласной, когда её кормили, только на самую дорогую колбасу. Происходило в рукописи то же самое, что и с моим Басей. И матерь его звали Гонзой! «Кажется, и оно – польское», – бросил мне Виктор, когда я, очарованный и возбуждённый совпадениями, указал ему на них.
Я настолько увлёкся, отмечая схожести литературного изложения, что как бы уже не чувствовал времени и обстановки, где нахожусь. И тут, может быть, совершенно случайно я осознал, что от неожиданности меня уже давно ударило потом и я, словно подхваченный вихрем, куда-то несусь, весь пронизанный обвораживающим трансцедентным светом сюжетных озарений.
Этаким странным образом открывалось мне самое, пожалуй, занимательное и захватывающее, касавшееся меня в моей жизни, а именно то, что и я ведь почти слово в слово описываю то же самое в своём очередном опусе, с которым теперь пришёл.
Рукопись была всунута в карман моего пиджака, и мне казалось, что от неё уже шёл пар сопротивления. Она сопротивлялась своей запоздалой похожести на изложенное в строчках автора многих романов. Прервав чтение чужого текста, я наконец-то возвращался к реальности. Я намеревался попросить Виктора дать мне его рукопись, чтобы дочитать до конца. Надежды, что он разрешит, никакой не питал. Ну, а чтобы не отягощать больше его своим малополезным присутствием, намереваясь уходить, подал ему и попросил его просмотреть моё творение.
Виктор как будто ждал этого. Быстро перебирая страницы, он в какие-то полминуты пробежал по тексту, без разбора выхватил два листка, смял их и вместе с другими швырнул в мусорное ведро. Что это обозначало, я уже говорил. Но я заметил, что взглядом он как-то с любопытством зацепился за какой-то фрагмент моего текста. Я подозревал: его мнение может измениться. Однако ошибся. Виктора интриговало иное.
– Ни у меня, ни у тебя нет оригинального окончания, – сказал он.
Нельзя было понять, от кого он требует, чтобы окончание было оригинальным, – от меня или от себя.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, сам не знаю. Должно быть, что-то экстравагантное, и как бы не от нас с тобой. Мы только излагаем сюжет, пытаемся о героях рассказывать, толком не понимая ни их поступков, ни мотивов к этим поступкам…
– А чего тут понимать?
Задав этот вопрос, я сильно смутился, поскольку стоп, который лежал теперь у меня на коленях, я успел прочитать лишь где-то недалеко от начала, а в нём, если представить его книгой, текста набиралось не менее двадцати печатных листов. Опрометчиво высказывать суждение, не будучи вполне ознакомленным с вещью…
– Вот именно, – бросил мне писатель, как бы освобождая меня от необходимости обсуждать его произведение дальше. – Мы с тобой идём одним путём, с одинаковыми героями, только я с большими подробностями, а нужной эффектной концовки у обоих – нет.
– Разве действующих лиц у тебя тоже всего двое – как у меня? Ну, ещё к ним, разумеется, присоединяемся мы, я и ты, – как повествователи…
– Тут нечему удивляться. Не в том ведь дело, сколько на страницах лиц или героев, а в том, как, рассказывая о них, мы изображаем окружающее и чем заканчиваем.
Я не мог не отметить: наш разговор уводил в какую-то нестандартность. Героями и лицами мы называли и самих себя, и собак. И если и в моём коротком рассказе, и в рукописи Виктора говорилось об одном и том же, то, значит, к моей писанине мог подойти и выбранный им заголовок? Мне он импонировал, но казался очень загадочным. Не прочитав стоп, ничего не прояснишь. Да, хорошо, безусловно. И всё же…