С малых лет Аркадий Ужиков валяется на большой дороге, и все колесницы истории и географии прошлись по нему коваными колесами. Его семью рано бросил отец. Пенаты Аркадия украсились новым отцом, что-то изображавшим в балагане деникинского правительства[174 - Имеется в виду правление Анатолия Ивановича Деникина (1872–1947). Деникинщина – режим с апреля 1918 по 1920 г. на Северном Кавказе, Дону и Украине.]. Вместе с этим правительством новый папаша Ужикова и все его семейство решили покинуть пределы страны и поселиться за границей. Взбалмошная судьба почему-то предоставила для них такое неподходящее место, как Иерусалим. В этом городе Аркадий Ужиков потерял все виды родителей, умерших не столько от болезней, сколько от человеческой неблагодарности, и остался в непривычном окружении арабов и других национальных меньшинств. По истечении времени настоящий папаша Ужикова, к этому времени удовлетворительно постигший тайны новой экономической политики и поэтому сделавшийся членом какого-то комбината, вдруг решил изменить свое отношение к потомству. Он разыскал своего несчастного сына и ухитрился так удачно использовать международное положение, что Аркадия погрузили на пароход, снабдили даже проводником и доставили в одесский порт, где он и упал в объятия родителя. Но уже через два месяца родитель пришел в ужас от некоторых ярких последствий заграничного воспитания сына. В Аркадии удачно соединились российский размах и арабская фантазия, – во всяком случае, старый Ужиков был ограблен начисто. Аркадий спустил на толкучке не только фамильные драгоценности: часы, серебряные ложки и подстаканники, не только костюмы и белье, но и некоторую мебель, а сверх того умело использовал служебную чековую книжку отца, обнаружив в своем молодом автографе глубокое родственное сходство с замысловатой отцовской подписью.
Те же самые могучие руки, которые так недавно извлекли Аркадия из окрестностей Гроба Господня, теперь вторично были пущены в ход. В самый разгар наших боевых сборов европейски вылощенный, синдикатно-солидный Ужиков-старший, не очень еще и поношенный, уселся против меня на стуле и обстоятельно изложил биографию Аркадия, закончив чуть-чуть дрогнувшим голосом:
– Только вы можете возвратить мне сына!
Я посмотрел на сына, сидящего на диване, и он мне так сильно не понравился, что мне захотелось возвратить его расстроенному отцу немедленно. Но отец вместе с сыном привез и бумажки, а спорить с бумажками мне было не под силу. Аркадий остался в колонии.
Он был высокого роста, худ и нескладен. По бокам его ярко-рыжей головы торчат огромные прозрачно-розовые уши, безбровое, усыпанное крупными веснушками лицо все стремится куда-то вниз – тяжелый, отекший нос слишком перевешивает все другие части лица. Аркадий всегда смотрит исподлобья. Его тусклые глаза, вечно испачканные слизью желтого цвета, вызывают крепкое отвращение. Прибавьте к этому слюнявый, никогда не закрывающийся рот и вечно угрюмую, неподвижную мину.
Я знал, что колонисты будут его бить в темных углах, толкать при встречах, что они не захотят спать с ним в одной спальне, есть за одним столом, что они возненавидят его той здоровой человеческой ненавистью, которую я в себе самом подавлял только при помощи педагогического усилия.
Ужиков с первого дня начал красть у товарищей и мочиться в постель. Ко мне пришел Митька Жевелий и серьезно спросил, сдвигая черные брови:
– Антон Семенович, нет, вы по-хорошему скажите: для чего такого возить? Смотрите: из Иерусалима в Одессу, из Одессы в Харьков, из Харькова сюда, а потом в Куряж? Для чего его возить? Разве нет других грузов? Нет, вы скажите.
Я молчу. Митька ожидает терпеливо моего ответа и хмурит брови в сторону улыбающегося Лаптя; потом он начинает снова:
– Я таких ни разу не видел. Его нужно… так… стрихнина дать или шарик из хлеба сделать и той… булавками напихать и бросить ему.
– Так он не возьмет, – хохочет Лапоть.
– Кто? Ужиков не возьмет? Вот нарочно давай сделаем, слопает. Ты знаешь, какой он жадный? А ест как? Ой, не могу вспомнить!..
Митька брезгливо вздрагивает. Лапоть смотрит на него, страдальчески подымая щеки к глазам. Я тайно стою на их стороне и думаю: «Ну, что делать?.. Ужиков приехал с такими бумажками…»
Хлопцы задумались на деревянном диване. В двери кабинета заглядывает чистая, улыбающаяся мордочка Васьки Алексеева, и Митька моментально разгорается радостью:
– Вот таких давайте хоть сотню! Васька, иди сюда!
Васька покрывается румянцем и осторожно подносит к Митьке стыдливую улыбку и неотрывно-влюбленные глазенки, склоняется на Митькины колени и вдруг выдыхает свое чувство одним непередаваемым полувздохом, полустоном, полусмехом:
– Гхм…
Васька Алексеев пришел в колонию по собственному желанию, пришел заплаканный и ошеломленный хулиганством жизни. Он попал прямо на заседание совета командиров в бурный дождливый вечер. Метеорологическая обстановка, казалось бы, совершенно неблагоприятная, послужила все-таки причиной Васькиной удачи, ибо в хорошую погоду Ваську, пожалуй, и в дом не пустили бы. А теперь командир сторожевого сводного ввел его в кабинет и спросил:
– Куда этого девать? Стоит под дверями и плачет, а там дождь.
Командиры прекратили текущие прения и воззрились на пришельца. Всеми имеющимися в его распоряжении способами – рукавами, пальцами, кулаками, полами и шапкой – он быстро уничтожил выражение горя и замигал влажными глазами на Ваньку Лаптя, сразу признав в нем председателя. У него хорошее краснощекое лицо, а на ногах аккуратные деревенские вытяжки, только старая куцая суконная курточка не соответствует его общей добротности. Лет ему тринадцать.
– Ты чего? – спросил строго Лапоть.
– В колонию, – ответил серьезно пацан.
– Почему?
– Нас отец бросил, а мать говорит: иди куда хочешь…
– Как это так? Мать такого не может сказать.
– Так мать не родная…
Лаптя только на мгновение затрудняет это новое обстоятельство.
– Стой… Как же это?.. Ну да, не родная. Так отец должен тебя взять. Обязан, понимаешь?..
У пацана снова заблестели горькие слезы, и он снова хлопотливо занялся их уничтожением, приготовляясь говорить. Острые глаза командиров заулыбались, отмечая оригинальную манеру просителя. Наконец проситель сказал с невольным вздохом:
– Так отец… отец тоже не родной.
На мгновение в совете притихли и вдруг разразились высоким звонким хохотом. Лапоть даже прослезился от смеха:
– В трудный переплет попал, брат… Как же так вышло?
Проситель просто и без кокетства, не отрываясь взглядом от веселой морды Лаптя, рассказал, что его зовут Васькой, а фамилия Алексеев. Отец, извозчик, бросил их семью и «кудысь подався», а мать вышла за портного. Потом мать начала кашлять и в прошлом году умерла, а портной «взял и женился на другой». А теперь, «саме на пасху», он поехал в Конград[175 - Конград – сокращенное название украинского города Константинограда, с 1922 г. – Красноград.] и написал, что больше не приедет. И пишет: «Живите, как хотите».
– Придется взять, – сказал Кудлатый. – Только, собственно говоря, может, ты брешешь? А? Кто тебя научил?
– Научил? Та там… один человек… живет там… так он научил: говорит, там хлопцы живут и хлеб сеют.
Так и приняли Ваську Алексеева в колонию. Он скоро сделался общим любимцем, и вопрос о возможности обойтись в Куряже без Васьки даже не поднимался в наших кулуарах. Не поднимался он еще и потому, что Васька принят был советом командиров, следовательно, с полным правом мог считаться «принцем крови».
В числе новеньких были и Марк Шейнгауз, и Вера Березовская.
Марка Шейнгауза прислала одесская комиссия по делам несовершеннолетних за воровство, как значилось в препроводительной бумажке. Прибыл он с милиционером, но только бросив на него первый взгляд, я понял, что комиссия ошиблась: человек с такими глазами украсть не может. Описать глаза Марка я не берусь. В жизни они почти не встречаются, их можно найти только у таких художников, как Нестеров[176 - Нестеров Михаил Васильевич (1862–1942) – русский художник, Заслуженный деятель искусств РСФСР (1942 г.), создал картины: «Видение отроку Варфоломею» (1889–1890 гг.), «На Руси» (1916 г.), портрет «И. П. Павлов» (1935 г.) и др.], Каульбах[177 - Каульбах Вильгельм фон (1805–1874) – немецкий художник, представитель позднего романтизма и академизма, иллюстрировал произведения И. Гёте и Ф. Шиллера.], Рафаэль[178 - Рафаэль Санти (1483–1520) – итальянский художник и архитектор; в портретах создал идеальный образ человека Возрождения («Б. Кастильоне», 1515 г.).], вообще же они приделываются только к святым лицам, предпочтительно к лицам Мадонн. Как они попали на физиономию бедного еврея из Одессы, почти невозможно понять. А Марк Шейнгауз был по всем признакам беден: его худое шестнадцатилетнее тело было едва прикрыто, на ногах дырявились неприличные остатки обуви, но лицо Марка было чистое, умытое, и кудрявая голова причесана. У Марка были такие густые, такие пушистые ресницы, что при взмахе их казалось, будто они делают ветер.
Я спросил:
– Здесь написано, что ты украл. Неужели это правда?
Святая черная печаль огромных глаз Марка заструилась вдруг почти ощутимой струей. Марк тяжело взметнул ресницами и склонил грустное худенькое бледное лицо:
– Это правда, конечно… Я… да, украл…
– С голоду?
– Нет, нельзя сказать, чтобы с голоду. Я украл не с голоду.
Марк по-прежнему смотрел на меня серьезно, печально и спокойно-пристально.
Мне стало стыдно: зачем я допытываю уставшего, грустного мальчика. Я постарался ласковее ему улыбнуться и сказал:
– Мне не следует напоминать тебе об этом. Украл и украл. У человека бывают разные несчастья, нужно о них забывать… Ты учился где-нибудь?
– Да, я учился. Я окончил пять групп, я хочу дальше учиться.
– Вот прекрасно!.. Хорошо!.. Ты назначаешься в четвертый отряд Таранца. Вот тебе записка, найдешь командира четвертого Таранца, он все сделает, что следует.
Марк взял листок бумаги, но не пошел к дверям, а замялся у стола: