– О, у вас гости? Чье дите? – спросил он, с любопытством заглядывая в коридор.
– Какое дите? – не поняла Валя.
В эту секунду из спальни выскочил мальчик лет пяти и тут же скрылся в кухне. Ким похолодел. За эти годы он научился безошибочно определять, кто перед ним: живой или мертвый. Мальчик без сомнения был мертвым. Призраком когда-то жившего человека.
– Показалось. Наверное, у соседей, – пробормотал Ким.
Призрак вышел из кухни и подошел к Вале. Он был белобрысым. Конопатое лицо было бледным. Голубые, как у Вали глаза, смотрели на Кима безэмоционально.
Тогда за ужином Ким впервые спросил у Вали, были ли у неё дети. Зная заранее ответ, он старался не глядеть на мальчика, ему почему-то казалось, что по его взгляду Валя догадается, что ее ребенок здесь, рядом, пришел за ней и терпеливо ждет ее.
Женщина вздохнула, впервые за все эти годы посмотрела на Кима тяжёлым, словно пятитонновым взглядом и дрожащим голосом призналась:
–До встречи с твоим отцом сына потеряла. Утонул в ванне. Недоглядела.
Ким покосился на маленького призрака. Тот сидел на полу, скрестив ноги и, не отрываясь, смотрел на женщину. Со взрослым спокойствием, какое никогда не бывает у детей.
Через два месяца Валя умерла на работе. Внезапно, неожиданно для отца Кима, но не для него самого.
На похоронах и после Ким не мог смотреть на отца, потому что чувствовал себя предателем, словно это он убил мачеху. Отец постарел всего за несколько дней, осунулся, потемнел лицом.
Но во всей этой трагедии ужаснее всего для Кима было то, как его родная мать отозвалась о ней. Глядя на сына с этим огоньком в глазах, который бывает только у людей люто ненавидящих кого-то, она сказала:
– Это он ее довел. Конечно, он. Этот алкоголик, он же не человек вовсе. Я тебе говорю еще раз – прекрати с ним общаться, с этой нелюдью.
Сказала нервно-звонко, неприятно брызжа слюной. Сказала со злым удовольствием, что вот, мол, она-то знает, кто виноват в смерти Вали. И Киму снова было жалко мать. Но жалость эта теперь граничила с отвращением.
Пить отец стал по-черному. И как стал пить, так мать еще злораднее стала повторять: – «А я говори-ила! Говорила, что он алкаш конченный! А ты все – папа, папа, бегал за ним как собака неприкаянная! Вот чем он тебе отплатил! Твой папа!».
Ким слушал всегда спиной молча, снисходительно, с жалостливым отвращением, но иногда он оборачивался на нее с изумлением, потому что в какую-то секунду этого черного словесного потока, ему казалось, что мать начинает шипеть. Обернется, глядит на нее со страхом в темных глазах и ждет, что вот-вот должен показаться раздвоенный язык, вот-вот должны хищно сощуриться зрачки матери, он бы не удивился. Ведь он видел нечто большое, нечто такое, что срывает пелену с глаз. Удивительная способность. Неприятная способность, не нужная, лишняя, – так казалось Киму после смерти Вали.
Мать дурнела характером и было непонятно – из-за чего. Что с ней происходило, когда она оставалась наедине с собой, если, когда видела сына, превращалась в недовольную, мрачную, побитую жизнью женщину? Какие мысли роились в ее голове, какие призраки прошлого преследовали ее?
Нарочито громко она ставила тарелку с супом на стол, не смущаясь тем, что бульон всякий раз расплёскивался. Затем сердилась на этот расплёсканный бульон, хватала тряпку, быстрыми движениями возила ею по столу, вздыхала, швыряла эту тряпку в раковину, почти хрипела от злости, сдерживая внутри своего бледного тонкого горла и чахлой груди беспричинный гнев.
«Мам, давай я сам!», – не выдерживал Ким.
«Сиди!», – рявкала она, снова вздыхала и принималась резать хлеб так остервенело, будто вонзала нож в отца Кима. И однажды поранилась.
Киму хорошо запомнился тот вечер, когда капли крови мешались с белой, нежной мякотью хлеба и хлеб представился Киму таким, как будто над ним жестоко надругались.
Пока Ким искал аптечку, пока трясущимися руками шарил в бездонном брюхе кожаной облезшей сумочки, пропахшей корвалолом, валерьянкой и, бог знает, чем еще, отыскивая вату и бинт, она стояла молча и заворожённо глядела, как темно-красные капли часто срываются с ее порезанного пальца и, падая, впитываются в беззащитный кусок хлеба.
Тогда Ким впервые за все время психанул на нее. Он грубо схватил ее за локоть, подтащил к раковине и, включив воду, подставил ее руку под струю.
Разгадка поведения матери пришла спустя неделю после того, как она порезала палец.
Киму позвонили с отделения почты, где работала его мать, и попросили срочно прийти. Почта находилась в десяти минутах ходьбы.
Оказалось у матери случилась истерика и работники были вынуждены вызвать скорую.
Уже в больнице в рыдающую, бьющуюся в агонии женщину вкололи тройную дозу успокоительного, и доктор – молодой мужчина со свежим здоровым лицом и с хорошо поставленной речью – сказал Киму, что у неё предварительно диагностирован нервный срыв, но он настоятельно рекомендует пройти обследование на предмет психического заболевания. На вопрос – какого заболевания, он ответил, что возможно у его матери шизофрения.
Женщину положили в больницу, и Ким остался один. Он продолжал навещать отца, убирал его квартиру, готовил еду, терпеливо слушал стопятидесятый раз, как его отец познакомился с Валей и как она спасла его жизнь, и что вот теперь ее нету и некому его больше спасать. Про мать Кима он даже не вспоминал и когда, однажды, Ким спросил у него впервые за все их знакомство – почему они разошлись с матерью, мужчина ответил: – «А ты сам-то еще не понял? Твоя мать психическая».
Мать выписали спустя две недели, прописали лекарства, и с тех времен состояние ее улучшилось, однако, зияющая пропасть между ней и Кимом никуда не девалась, напротив, выросла, и они к ней со временем так привыкли, что уже и не замечали. Ким привык к странностям матери: к тому, как она вставала по ночам и проверяла заперта ли дверь, закрыты ли окна. Привык к тому, что она заходила в его комнату и включала свет, объясняя свой поступок тем, что бандиты не дремлют, что, если они увидят темные окна, то станут ломать двери, а те и так хлипкие. Он молча накрывался с головой одеялом и спал дальше.
Так прошли долгие, нудные два года. В постоянной беготне между домом равнодушной, меланхоличной матери и домом не просыхающего отца.
И вот теперь, когда Ким стоял над могилой своего лучшего друга Валерки, глядя на то, как мокрые комья земли сами сползают на чистую, лакированную крышку гроба, пачкая ее ржавой грязью, ему казалось, что земля, пропитанная декабрьским дождем и снегом, хочет забрать в себя все живое на своей поверхности. Что темное, вечно нависшее небо, на котором неделями не видно солнца, только и ждет, чтобы помочь ей, придавить своей тяжестью упавших в могилу живых людей.
У Кима засосало под ложечкой и нестерпимо захотелось бежать туда, где тепло и уютно. Но где это место? Он вдруг понял, что такого места у него нет.
Глава 3
Последний раз взглянул на закрытый Валеркин гроб, – хоронили в закрытом, – и мысленно пообещал: «Я найду их, брат». Хотя пока не понимал – как искать, где, но в глубине души был убежден, что найдет. Рано или поздно это обязательно случится.
Домой идти не хотелось. Желудок скрутило в холодный комок, грудь была словно продырявлена, и через эти дырочки в нее врывался сырой уличный воздух. Ким знал, что дома ему будет еще хуже, потому что его дом стал ёмкостью, в которую незаметно и потихоньку проникла удушающая тоска, и теперь она там была хозяйкой. К отцу – тоже не вариант. Тот наверняка снова пьяный в хлам сидит в своей пропахшей перегаром квартире, вспоминает Валю, клянет весь белый свет. Нет, сейчас туда нельзя идти.
Он не пошёл на поминки к Валерке. Старательно запахивая ворот своего черного пальто, он двинулся в магазин, где купил полуторалитровую бутылку пива и, выйдя на улицу, тут же открутил крышку и сделал несколько жадных глотков. Внутренности с непривычки свело спазмом. Резко замутило. Ким шумно задышал, утер рот; проходившая мимо женщина демонстративно цокнула, удостоив молодого человека косым взглядом. Ким усмехнулся и снова приложился к бутылке, желая, чтобы алкоголь поскорее попал в желудок, выместил оттуда неприятный холодный комок, согрел продырявленную грудь.
Через минут пять бросил опустошенную бутылку в урну; не попал, она сердито забубнила, катясь по ребристому, мокрому снегу.
Хрен с тобой, – почти благодушно подумал Ким, отмечая приятное тепло, растекшееся по телу. С облегчением расстегнул пальто и двинулся к станции метро.
Подземный переход служил и входом в метро, и выходом сразу к двум параллельным районам. Построенный за пять лет до того, как один маленький район превратился в город многоэтажек, разделенный веткой метро пополам, он не был рассчитан на население в семьдесят тысяч человек, и потому каждый день в час пик тут были огромные людские пробки.
Ким не любил метро. Ему всегда казалось, что есть что–то тревожное в спуске в подземный переход. Есть нечто невидимое и молчаливое, страшное и едва сдерживаемое в сотне людей, одновременно идущих в этом переходе. Глядя на десятки спускающихся по ступеням людей, Ким отчего–то думал, что всполох только одной спички может зажечь эту гнетущую, повисшую над головами атмосферу, и тогда наступит взрыв. Удивительно, – думал он, с неприязнью глядя на столпотворение у входа в переход, – Все такие аккуратные, милые идут, стараясь никого не задеть, не наступить на ноги, а если задевают и наступают, то испуганно вскрикивают: «Извините!», «Прощу прощения!», и виновато полу–улыбнувшись, бегут дальше. Но малейшее нестандартное развитие ситуации тут же со всех сорвет маски обходительности. Десятки человеческих душ поднимут панику, побегут, затаптывая ногами тех, кто упал, будут запинаться об тела несчастных, будут толкаться, что есть сил. И конечно же, никому в голову не придет извиняться. Всего один всполох спички, чтобы запустить хаос. Одна спичка, чтобы всполыхнула хрупкая человечность.
Тяжелые мысли роились в голове, когда он шел в толпе людей, мрачно глядя себе под ноги.
Пикнув картой турникет и выйдя, наконец, на платформу, Ким облегчённо вздохнул. Здесь всегда становится полегче. Может быть дело, в длинном туннеле, который будто разрывает замкнутое пространство и дает видимость выхода. Хотя куда может быть выход в темном узком туннеле, в котором место только для поезда?
Старый, дребезжащий поезд подъехал, остановился и приветливо распахнул железные двери. Ввалившись в вагон, Ким устало сел на сидение и приготовился увидеть всех тех, кто скоро умрет. Теперь он все время видел "присосок". "Присосками" он называл призраков, которые ни на метр не отставали от живых и сопровождали их все время. Они всегда шли за живыми чуть позади, боясь упустить из виду, терпеливо стояли за спинами, глядели с молчаливой тоской. Присоски видели Кима, знали, что и он видит их, но никогда не проявляли недовольства или агрессии, воспринимали эту зрительную связь как само собой разумеющееся. Ким не мог не видеть их, потому привык к этому скучному для себя занятию.
Но сегодня внимание привлекла девушка. Она сидела наискосок рядом с толстым мужиком и хмурой бабкой. Была одета в серую дутую куртку и в стоптанные угги.
Блин, зачем тебе угги в этом мокром городе? – подумал Ким, – Наверное, каждый раз приходиться их сушить. Нет, она явно не местная. Приезжая, как и тысячи вокруг.
Светлые волосы выбивались из-под вязаной бежевой шапочки, белесые ресницы подрагивали, бледная кожа была облеплена темными веснушками. Почти как у Вали. И еще: дурацкая сумка. Кричаще желтого, неуместного здесь цвета.
Не было в ней ничего особенного, лицо как лицо, но Ким, то и дело, бросал взгляд на девчонку, на тонкие, почти прозрачные пальцы, держащие томик «Сто лет одиночества». Иногда пухлые губы девчонки шевелились, читая, иногда замирали.
Чего–то недоставало для того, чтобы увидеть ее всю. Казалось, что образ не полный. И еще Ким не понимал, что больше всего его раздражает в этой девушке – то ли ее стоптанные угги, то ли сумка.
Ему не особо везло с женским полом. Единственная девчонка, с кем он когда-то встречался, была Леся из параллельного класса, и встречались они всего пару недель. И Леся была его первой и пока единственной женщиной. После нее он больше ни с кем не заводил отношения. Да и не думал об этом.
Двери открывались, толпа вываливалась на очередной станции и от нее оставались на полу грязные мокрые пятна.