Я согласно кивнул и разом вспомнил обо всех ее инстинктах. Они действительно были здоровые, под стать фигуре. Мне даже кровь в лицо бросилась.
Мы сели за стол, когда у нас уже вся слюна почти вытекла от голода. Во рту было сухо. Первым, без всякого приглашения и тоста промочил глотку Геродот. Паня всплеснула руками и покачала головой.
– Ну, идиот! – воскликнула Эдит. – Это мой братец, Энтони. Ты на мне не женись, иначе он станет и твоим родственником. Впрочем, пока я предложения действительно не слышала.
– Меня, кажется, ловят в семейные сети! – я тоже выпил залпом рюмку вина. – Я в паутине как бедная мушка. Меня тут хотят окрутить.
– Они всех окручивают, – набивая рот рыбным салатом и отправляя туда же сразу два кружочка сухой еврейской колбасы, закивал Геродот Иванович. – Эдька мастерица по этой части. Она вам не говорила, Энтони, сколько раз была замужем?
– Нет. Я пока и не спрашивал даже. Может быть, и не спрошу никогда.
– Напрасно! Выпьем еще по одной, и я вам раскрою эту страшную семейную тайну. Уверяю, вам будет жутко интересно.
Эдит и Паня с усмешкой переглянулись, и Паня тут же ловко разлила всем по рюмкам вино.
– Давайте, действительно, поскорее выпьем и послушаем эту нашу страшную семейную тайну, – сказала Эдит уже совсем серьезно. – Только чур место, где мы зарывали моих растерзанных мужей, Энтони не покажем. Ну, до момента, пока мы его самого туда не уволочем.
– Глупо! – причмокнул Геродот, выпив очередную рюмку залпом, и тут же бросил жадный, лукавый взгляд на бутылку. Похоже, он оценивал, сколько там еще осталось и как бы всех тут объегорить, отвлечь чем-нибудь и влить в себя весь остаток.
Мне стало смешно.
– Что глупо? – спросила Паня.
– Все это глупо! Слушайте сюда, Энтони. Но только никому, никогда! – Геродот поднес к губам длинный, худой указательный палец с траурным ногтем.
Он склонился вперед, вынудив и меня сделать то же самое. За столом стало так тихо, что я даже услышал тиканье часов на буфете. Геродот явно наслаждался вниманием к своей скромной персоне.
– Она ни разу, понимаете, ни разу! Никогда, то есть! Не была! Замужем!
Я отшатнулся от стола и изобразил на лице ужас. Видимо, это у меня получилось, потому что и Паня, и Эдит одновременно с изумлением посмотрели на меня.
– Не может быть! – выкрикнул я и стал, кривляясь, хвататься за горло, за грудь, будто мне не хватало воздуха, – Ни разу! Ни разу не познала?
– Ни разу! – решительно отрезал Геродот и победно потянулся за вином.
Первой очнулась Эдит. Она перехватила бутылку и быстро переставила ее под руку мне.
Паня громко прыснула. Следом за ней мы все расхохотались – и я с ними, и даже Геродот.
– А как же тайное кладбище? Оно хоть существует?
– Существует, – уже как будто серьезно ответила Паня. – С кладбищами вообще шутить не следует. Как же без тайного кладбища, если самоубийц не положено хоронить на общем? Это для меня.
– Вы-таки почти уже решились? – я старался поддержать шутку.
Но это не получилось. Все замолчали. Паня вдруг стала печальной.
– Нет. Никак не решусь. Понимаете, мне все уже давно надоело. Нет! Нет! Не дети. Дети никогда не могут надоесть, даже когда они сами становятся почти старичками. Для нас, для родителей, они всегда дети. Впрочем, вы, должно быть, это понимаете?
Паня вдруг подвинула бутылку к сыну. Он бережно обхватил ее своей большой костлявой ладошкой, но тут же и замер так, словно не смел воспользоваться неожиданной добротой матери.
– Всё это только разговоры… пока! Беда лишь в том, что за всем этим на самом деле стоит несчастье, – Паня печально покачала головой. – Только его одной смертью не исправишь. Одиночество… Вот, что это за несчастье. Ушел мой муж… навеки, и я овдовела… душой овдовела. Плохо, когда ничего нет впереди.
– Ну, все! Хватит! – Эдит выхватила у брата из рук бутылку вина, чем определенно его расстроила. – Допьем и будем считать, что первое знакомство строптивого жениха со странным семейством самоубийц, алкоголиков и старых дев прошло в теплой, дружеской атмосфере! Во взаимопонимании, так сказать. Вот такая мизансцена складывается. Пора ее срочно менять, а то зритель затоскует чего доброго!
После обеда меня повели в комнату Эдит. Причем, все вместе повели, шумно даже как-то, и там обнаружилось пианино древнерусской фабрики «Красный Октябрь». Сейчас спроси моих внучек, что такое «красный октябрь» в их представлении, так они голову себе сломают. Почему октябрь, почему красный, почему пианино? От этого действительно несет седой древностью, как от сказок о полку Игореве. Было ли, не было ли? Но вот древний инструмент «Красный Октябрь» определенно был и есть.
Все расселись вокруг него, Эдит села на крутящийся табурет и несколько раз ударила растопыренными пальцами по клавишам, взяв какие-то кривые октавы.
– Это для разогрева публики! – сказала она и поднялась. – Разогрев состоялся. Теперь попрошу маэстро!
– Выпить больше нечего, – печально проскрипел Геродот, но все же послушно поднялся со своего креслица и с размаху как будто свалился на вертящийся табурет.
Геродот играл так, что я сначала подумал: тут где-то, наверное, в самом чреве инструмента, запрятан магнитофон. Мастерски играл, высочайше играл! Никогда не слышал ничего подобного. Я вообще такого за свою жизнь мало слышал, но даже я, невежда, понял, что передо мной происходит нечто божественное. Никакой магнитофон не способен был воспроизвести то, что выливалось, обрушивалось, рассыпалось из-под длинных пальцев с траурными ногтями Геродота Ивановича Боголюбова. Мне даже страшно стало, словно они показали мне свое тайное кладбище. Мне там точно было место!
Внучки приехали
Дед я без опыта. И дедом-то себя не чувствую ни в малейшей степени. Потому что дед – это седой, степенный, умудренный опытом человек с раздраженным и в то же время необыкновенно добрым глазом. У меня почти все не так, даже наоборот.
Я не очень-то седой, только с пикантной проседью, совершенно не степенный, а даже несколько инфантильный по своим замашкам. Могу, например, вдруг сорваться с места в метро и почесать к поезду, к закрывающимся дверям, как будто опаздываю навсегда. Могу вдруг сцепиться с кем-нибудь в общественном месте и крепко наподдать. Благо, это я умею классно! Вот тут как раз сказывается мой житейский опыт. Одно время, я только этим или почти только этим занимался. Причем, часто далеко от родных стен и родного метро.
Явилась дочь, моя дорогая Евгения Антоновна, и впихнула в мою однокомнатную берлогу двух своих девок – жгучую брюнетку Машку, этот колючий кустик черной розы, и рыжую, тяжеловесную Дашку. Дашка неподвижно стояла в дверях кухни, отсвечивая огненной своей башкой, словно кто-то воткнул в землю горящий факел. Машка выглядывала из-за ее спины, являя собой ясную черную ночь, которую этот факел и должен освещать.
Женька только крикнула:
– На пару деньков, папа! У меня жизнь меняется…
И тут же хлопнула входной дверью.
У нее часто так: раз в полгода круто меняется жизнь. Потом Женька приходит в норму, то есть постоянно барражирует между офисом, продмагом и двумя самостоятельными дочками. Между всем этим иногда возникает какой-то загадочный образ, чаще всего, неприкаянного мужика. Это – норма. А когда дочерей скидывают мне, норма нарушается. То есть, офис почти побоку, дома, в двухкомнатной квартире в Дегунино появляется какая-то новая фигура, претендующая на относительную постоянность. С исчезновением ее восстанавливается норма.
Евгения Антоновна – личность до определенной степени независимая. Очень ладная кареглазая блондинка, с роскошной фигурой, длиннющими ногами, с собственным представлением о морали, с неглупыми мозгами, местами циничными, местами эротичными, местами практичными. Злопамятная молодая дама, образованная на экономическом факультете университета, свободно владеющая тремя языками, включая родной. Последнее замечание важно в наши дни, потому что многие как раз родным языком почти не владеют, то есть владеют, конечно, но каким-то очень уж нам, старшему поколению, неродным. То ли они, то ли мы здесь иностранцы. Хотя нет! Они захватчики, явившиеся из наших генно-гормональных сражений, а мы нищие туземцы. Захватчики, правда, не всегда бывают состоятельными, чаще всего тоже нищими, но язык у них, тем не менее, свой: забавная помесь разбойничьего наречия Бронкса с нашим нижегородским. Моя дочь этого каким-то образом избежала. Она, кстати, нравится мужчинам старшего поколения, по-моему, прежде всего поэтому.
Женька не простила матери, то есть мой жене Ларисе Глебовне, ее отъезд в Никарагуа с моим старым приятелем и коллегой Генкой Павловым на вроде бы дипломатическую работу. Тогда, когда она это сделала, с Никарагуа еще были какие-то тайные, как будто даже добрые отношения. Генка эти отношения поддерживал в меру своего героического характера. Евгению брать с собой было нельзя, потому что уж слишком много героики требовалось в то время от Генки.
Женька этого так и не поняла. Осталась еще малым ребенком со мной, а когда Лариса Глебовна Павлова вернулась на Родину, Женька ей в любви решительно отказала. Лариса горько переживала, но новый младенец, мальчонка по имени Данила Геннадиевич Павлов, примирил ее с действительностью.
Лариса со своими двумя Павловыми уехала в Перу, дальше – в Эквадор, где семья и осела окончательно. Павлов-старший, уже пенсионер, занимается отправкой на Родину гигантских партий бананов и, кажется, неплохо содержит семью. Иногда из Эквадора Женьке и ее двум девкам, брюнетке и рыжей, приходят подарки от бабушки. Первое время Женька брезгливо относила подарки в комиссионку, но потом стала ими пользоваться. Но ни строчки матери, ни слова по телефону. Лариса установила у себя СКАЙП и настойчиво требовала хотя бы этой связи от дочери. Связи не добилась. На ее «мыло», то есть на электронные послания, никто не отвечает. Она иногда звонит мне и ревет от обиды.
– Хочу видеть дочь! Хочу видеть внучек! Я даже не помню, кто из них старше, а кто младше!
– Дашке десять, Машке одиннадцать.
– Рыжая кто?
– Дашка.
– Это в моего деда. Он был рыжий.