Офис, в котором я работаю, расположен как раз между Новослободской и Менделеевской, в путаном старом дворе. Здесь таких контор много – шахеры-махеры, как их называет моя дочь. Зато все руководители там сказочно богаты. И пропорционально наглы.
У меня сегодня выходной. Раз в десять дней мне положены два дня безделья. Далеко не всегда они приходятся на субботу и воскресенье. Но на это мне наплевать.
На мне джинсы, новые. Дочь подарила. Дорогие, между прочим. Серый свитер. Ему лет двадцать с гаком, но он еще ничего. Почти неношеный. Светлая ветровка. На ногах бежевые ботинки с высокой шнуровкой. Это я сам себе купил под прошлое Рождество. Подарок сделал. Все очень радовались – и тот, кто купил, и тот, кому подарили. Правда, это одно и то же немолодое лицо, но радости было – на двоих. Даже напились оба… в одиночестве. Дома.
Я заменил белье и носки. Тут у меня регулярность утеряна. После развода вообще многое было утеряно. В дополнение к тому, что утеряно до развода.
У метро всегда был недурной цветочный ларек. Я часто заглядывался на него со стороны. Оттуда хорошо пахло. А я ценю тонкие запахи. Но теперь цветочного там нет, поэтому пионы, белые, с розовыми провалами, нежные, расчудесные, которые мы с Эдит просто ненавидим, пришлось купить на Селезневской.
Вот будет злиться! Пионы! Только не пионы! А что еще? Она всё не любит, но особенно пионы.
Я спустился в метро, опустив букет цветами книзу. Так в Риге носят цветы. Я видел это там много лет назад. Мне понравилось. Что-то в этом мужественное есть – вниз головой, чтобы потом вверх.
Смотрю на наручные часы. Иду рано, еще минут десять ждать. Спрячусь, пожалуй, за колонну, а то старый напомаженный дурак с цветами очень жалок. До слез! Стоит идиот с чистой шеей и предается эротическим мечтам, а сам на себя в зеркало уже лет пятнадцать не смотрел. Нет, сегодня… сегодня посмотрел. В отчаяние не пришел, но для радости оснований обнаружил тоже немного. Худой, достаточно высокий, усталый брюнет с довольно пикантной проседью на висках, не лысеющий, а очень даже густоволосый, что удивительно для моего возраста, карие глаза в сети морщин, нависающие густые брови, губы сизые, тонкие, желтые мелкие зубы старого волчары подбородок тяжелый, две продольные носогубные складки. Сутулюсь, руки не знаю куда деть. Особенно, если в них нет пионов.
Спустился вниз, сразу прошел на правую платформу, с которой поезда уходят в сторону «Проспекта Мира», подобрался поближе к тупику, встал за колону, цветы спрятал за спиной. Наблюдаю за публикой. Это я еще по прошлой своей жизни люблю. Умею, во всяком случае.
Ее, конечно, еще нет. Едет где-нибудь в своем зеленом свитерке, скрывающем выдающуюся грудь. Эта грудь мне покоя не дает со вчерашнего дня.
В тупичке у серебристо-золотистого мозаичного панно с надписью на извивающейся ленте «Мир во всем мире» шумит стайка студенток. Наверху много высших учебных заведений, и студентов тут всегда куча. Эти неинтересны. Стреляют глазками, у всех одно и то же на уме: смотрят на них или нет. Чтобы смотрели, повизгивают, время от времени чмокают в щечки вновь прибывающих подружек. Встреча у них здесь. Едут куда-то оттянуться. Разодеты безвкусно, дешево, но каждая, как ей кажется, с выдумкой. Однако выдумка у всех одна и та же. Поэтому могли бы все облачиться в какую-нибудь школярскую форму – эффект был бы тот же. Американские куколки Барби с российской фабрики китайских игрушек. Все с крашеными перьями на легкомысленных головках, худоногие, малюсенькие еще, подросточки, которым очень хочется приобрести поскорее то, что и так не замедлит прийти – зрелость.
Энергично подваливают двое томнооких юношей лет по двадцать пять. И темноволосых. Один плечистый, высокий, кривоногий. Второй поменьше ростом, пошире, с тяжелой задницей. Останавливаются чуть в стороне, осклабившись, разглядывают веселящуюся стайку, быстро переглядываются.
Высокий подходит ближе и с сильным кавказским акцентом говорит, явно не ожидая отказа:
– Возьмите с собой, крали!
Стайка замирает, галдеж прекращается на секунду, и тут на станцию, за моей спиной, воя, врывается поезд. Поэтому я не слышу ответа. Но вижу, как краснеет высокий и как подскакивает с разъяренной рожей тот, что покрепче. Стайка визжит, перекрывая даже вой уходящего и приходящего с другой стороны поездов. Красавицы разлетаются кто куда, как будто их взрывом разбросало.
Вижу яростное лицо того, что с тяжелой задницей. У него и рожа вдруг становится как задница. Наподобие макакиной – с синеватыми прожилками сверху вниз, вокруг носа. Кулаки сжаты, костяшки аж побелели.
Высокий направо и налево лупит длинными ногами. Народ, вывалившийся из пришедшего от «Проспекта Мира» поезда, в панике разбегается. Визг, вопли.
У меня темнеет в глазах. Мне в моем метро никогда не тесно, а тут вдруг сразу стало тесно. Я даже забыл про ненавистные пионы. Сам не помню, как оказался между этими двумя. Успеваю перехватить ногу высокого и резко высоко ее задираю, размахиваюсь своей ногой и бью его в пах. Бежевый тяжелый ботинок на высокой шнуровке – это мощное оружие. Попал метко. Он летит на спину и тут же сжимается на полу в комок, как томный эмбриончик.
Слышу за спиной гортанный всхлип и рычание, поворачиваюсь резко и приседаю. Тяжелый кулак пролетает над моей головой. Мигом выпрямляюсь и бью лбом в крупную переносицу. Попадаю опять метко, эффективно. Он тут же валится на грязный, истоптанный пол и мгновенно заливается бурой кровью.
Сзади кто-то грубо хватает меня за ворот и тянет назад. Сильная рука, неумолимая. Я пытаюсь вывернуться, пионы, переломанные белые головки, летят на пол, рассыпаясь на лепестки. Успеваю скосить глаза за спину – это местный, подземный, страж порядка в фуражке с низкой и серой, словно остывший блин, тульей. Сам он рыжий, огромный, с бесцветными, пустыми глазами. Вдруг он, ойкнув, приседает и отпускает меня. Я вижу, что за его спиной стоит разъяренная тигрица – шатенка в зеленом свитере. Она успевает опустить ногу, и я понимаю, что несчастному менту досталось так же, как от меня высокому.
– За мной! – взвизгивает тигрица, и я тут же подчиняюсь ее воле.
Мы едва успеваем заскочить в закрывающиеся двери. Тяжело дышим, прижатые друг к другу потной толпой. Я поднимаю руку – в кулаке зажаты обрезанные, словно ножом, стебли пионов и тонкая бумажная обертка.
– Я же сказала – терпеть не могу пионов! – она вдруг смеется, эта тигрица. Толпа толкает ее на меня, и я, не выпуская из рук стеблей, чуть пригибаюсь и целую ее в правильный носик.
Она не отстраняется. Нас покачивает из стороны в сторону, на нас косятся, потому что многие видели, как мы бились на платформе, в тупичке.
– Закладку взяли?
– А как полное имя Пани?
– Прасковья.
– А я думал Параскева.
– Это одно и то же.
– Я не взял записку.
– Почему?
– Чтобы еще раз увидеть вас.
– Иди ты!
– Я знаю, как вас зовут. Не повторяйте больше.
– Она смеется. – У нее, у этой тигрицы, оказывается, не всегда злые глаза.
– Почему ты вмешалась? – перехожу тоже на «ты».
Мы ведь почти на брудершафт только что подрались, поцеловались. Звон бокалов не обязателен.
– Потому что мент бы тебя уволок в свою преисподнюю, – отвечает она, – А эти за мизерную плату узнали бы, где тебя потом искать.
– Они девок лупили…
– Это я не видела. Я видела, как ты их лупил. Я этим же поездом приехала.
Едем молча. Она поднимает на меня глаза.
– Ко мне нельзя. Там Паня. Увидит, опять станет записки писать, что всех прощает.
– Я на Самотеке живу. Выйдем на «Белорусской»? А оттуда пешочком, по Лесной, по Палихе, к старой Божедомке. Там Достоевский родился. Это не очень близко, но мы ведь дойдем?
Она кивает и прижимается ко мне.
– Я ненавижу цветы, – шепчет она мне, – особенно пионы.
Цветы, которые мы оба любим
– У меня так почти никогда не бывает, – она лежит головой на моей груди.
– Как у тебя не бывает?
– Вот так. Чтобы сразу. Нужно хотя бы дня три. А лучше – четыре.
– Нас свела суровая действительность. С нее спрос.