– Может, хватит тебе? – предположил Эдуард.
Отец раздраженно отмахнулся:
– Давай за тебя выпьем. – Торопливо чокнулся со стоящим на столе стаканом и, забросив в себя водку, добавил: – Может, тебе удастся пожить по-человечески.
В душе Эдуарда что-то дернулось, он взял водку, тоже выпил, запил газировкой. Хотел снова закусить колбасой, но, встретив раздраженный взгляд пересевшей на нее мухи, передумал.
– Как же так, батя? Ты же великим художником мог стать… Мать рассказывала, сколько народу на твою выставку приходило. Как же ты оказался здесь? В этом говнище… Он достал из дипломата новую пачку «Мальборо», распечатал, достал две сигареты, одну сунул себе в рот, другую протянул отцу. Тот с благоговением взял в руки кусочек Запада, и они закурили.
– Если бы ты пересилил себя тогда и нарисовал бы им, что они хотели… Что, совсем невозможно было? Хотя бы ради нас с матерью? Неужели…
– Если бы да кабы! – грубо перебил его старик, в глазах его вспыхнул гнев на секунду, потом погас. – Ну не мог я… Не мог… Прости… Много раз об этом думал… Да, все стало бы тогда по-другому. Да, писал бы, жили бы в столице, пили бы сейчас не здесь, а в ресторане, но это был бы уже не я, а другой… Не художник, а вот, как ты – оформитель… – Он снова налил и выпил. – Ну да что это я? Не понять тебе, в общем…
Выбросил докуренный до фильтра чинарик, достал свой «Беломор», зажег, жадно затянулся и снова жутко закашлялся. Даже муха прервала свой завтрак и в тревоге покинула тарелку.
– Да куда уж мне… Эдуард, морщась, налил в кружку водки и протянул старику. Тот проглотил. Это снова подействовало. Перестал кашлять, поднялся и, держась за стену, пошел в угол комнаты, к заваленной всякой дрянью раковине. Там долго отплевывался, после чего умыл лицо и вернулся за стол.
– Ну а потом почему ничего не рисовал? Имя у тебя было, писал бы себе… Какая разница где, здесь или в Москве? – не унимался сын.
– Так вылечили меня. Два года в больничке галоперидол кололи. Этого мать разве тебе не рассказывала? – Отец провел рукой по развешанным на стенах картинам. – Вот что у них получилось. Видишь? Художественной ценности не представляет…
Он снова взял со стола папиросы, но, подумав, положил обратно.
– Ладно, что толку об этом вспоминать. Давай к делу, а то помру вдруг. – Он хрипло хохотнул, снова чуть не закашлялся, но неимоверным усилием сдержался. – В общем, переверни-ка вот эту мазню, – показал пальцем на средних размеров полотно на стене.
Эдуард нехотя поднялся и выполнил просьбу. Под картиной оказалась еще одна.
– Узнаешь? – Старик ехидно усмехнулся.
– Что-то знакомое… Кандинский, что ли? – ляпнул Эдуард первое, что пришло в голову из полученных когда-то институтских знаний.
– Фу! – Отец презрительно скривился. – Родченко.
Сын внимательно рассмотрел, даже потрогал:
– Хорошая копия, трещинки даже, как на настоящей… Ты, что ли, делал? Почему завесил?
– А сейчас эту, – отмахнулся от него старик и показал на другую картину.
– Малевич, – подняв, сразу узнал сын гордость местного музея.
– Молодец. Эту…
– Опять Родченко?
– А вот это-то как раз Кандинский. Эту…
– Не знаю, что-то знакомое…
– Снова Родченко. Эту…
– Опять Кандинский?
– Почти угадал – Лазарь Маркович Лисицкий.
– Постой, постой… – Эдуард вытер выступивший на лбу пот. – Не хочешь ли ты сказать, что…
– Я ничего не хочу сказать. Это ты мне скажи, ты в институте учился.
Эдуард снял картину с гвоздя и поднес к свету. Долго рассматривал с лица, с изнанки, тер, нюхал. Снял другую, так же тщательно проверил, третью… Потом разворошил рукой прическу, которой так дорожил, и, заикаясь от волнения, спросил:
– Н-не может быть. Говори, батя, в чем наколка?
– Никакой наколки. Все самое лучшее из коллекции русского авангарда, пожертвованной дочерью академика Возгозовского нашему музею. Все подлинники. Ну, подрамники, конечно, новодел, а холсты родные, даже не реставрированные.
– А-а как же тогда? Где взял… столько?! Это же миллионы д-долларов…
– Ну, где взял, где взял… Не скажу, что купил. Украл. Вернее сменялся. Им свое, а себе мировое.
– Так надо брать их и рвать когти, пока не пришли! – Эдуард выглянул через грязное стекло на улицу, схватил пару полотен и заметался по комнате.
– Да не суетись, пацан, – усмехнулся отец, – сейчас уже не придут. Они тут два года висят. Я тоже сначала ждал, боялся, особенно когда Яков исчез.
– Какой Яков?
– Яков Серафимыч, друган мой, директор. Он же это все придумал. Мы с ним вместе свалить хотели. Договорились – он бы уехал, потом меня перетащил бы… В Израиль. Сначала, а там куда хочешь, – старик грустно вздохнул, – хоть в Париж, хоть в Нью-Йорк… У него уже все на мази было, месяц до выезда оставался, а он вдруг раз и исчез.
– Как исчез?
– А вот так. Взял и исчез. Как в воду канул. Я перепугался, думал, загребли его, что расколют там. Все ждал, что и за мной придут, чуть обратно все не снес… Но прошел месяц – ничего, год – ничего. Я успокоился… – Отец снова налил и выпил. – Вот… Новый директор меня из галереи попер. Я все ждал, что какой-нибудь умник обнаружит подделку, но никто ничего… – Он взял в руки Кандинского. – Так-то их по разным выставкам возили, даже в Москву. Страховали, наверное. Но оказалось, что твой батя так хорошо рисует, что даже ни у одной гниды сомнений не возникло. Искру божью они загасить сумели, а вот мастерство, – он потряс ладонями с распухшими суставами, – его не пропьешь!.. – Засмеялся и снова закашлялся.
На этот раз все было серьезней. Сын два раза давал ему водки, и только на третий она подействовала. Новый приступ окончательно лишил старика сил.
– Скорую вызвать, батя?
Отец отрицательно замотал головой. Он ослаб, на него было больно смотреть. Белое, как у покойника, лицо, синие губы и красные, налитые кровью, глаза.
Эдуард, воспылавший вдруг сыновней любовью, отвел его на кушетку, прикрыл одеялом и заботился как мог: то протирал лицо смоченным водой грязным полотенцем, то им же обмахивал. Бегал то открывать, то закрывать форточку – на улице морозило.
– Дай водки, Эдька, – пролепетал, наконец, пациент, еле шевеля губами.
– Да куда тебе, батя?!
– Дай! – прошипел тот.
Сын мигом бросился, вылил остатки из бутылки и подал ему кружку.
– Колбаски, газировки, может?