– Подожди-подожди, – перебила ее Нюра, – Сеной, Сансеной – что-то знакомое…
– Ну да, Сеной основал тейп Беной, а Сансеной – Сонторой, так называемые чистые тейпы, чьи имена были выбиты на легендарном бронзовом котле. К этим же тейпам относится Белгатой, к которому, в свою очередь, принадлежал некто Христос и прочие умирающие и воскресающие («бел» – умереть, «гатто» – воскреснуть). Поэтому многие и считают чеченов евреями. Но мы опять отвлекаемся, Сеноя я просто упомянула как хранителя мирового древа, то есть, в итоге, Кадмона. Видимо, поэтому вся эта постоянная байда в Чечне. Лилит же я упомянула потому, что Самаэль и Лилит в совокупности дают третье существо, некого Зверя Хиву, не исключено что речь опять же идет о некой территории некой конкретной местности. А нас же интересует территория, верно?
Итак, сила разрушенного Кадмона разошлась между Адамом и Евой, которые стали плодиться, и с каждым новым рожденным сила его становилась меньше, а тело Кадмона превратилось во множество держав, протянувшихся в пространстве и времени. Первую попытку возрождения Кадмона как территории предприняла Римская империя, потом Византия, и затем Москва, как третий Рим. Свои попытки делали Хазарский каганат и княжество Химьяр, принявшие иудаизм и пытавшиеся возродить Кадмона во времени, составляя жития различных понявших. Советская Россия, перенявшая идею возрождения Кадмона, решила объединить эти методы – она собирала территории, выпускала книжную серию ЖЗЛ и хоронила некоторых из этих людей в Кремлевской стене, объединяя пространство и время. Работа началась по всем фронтам, ибо, включившись в тело Кадмона, можно было провидеть будущее. Советским Адамом Ришоном стал Ленин, Адамом Белиалом – Дзержинский. В это время появляются Федоров, Муравьев, Циолковский и прочие увлекающиеся ребята, с их манифестом 22.01.22, требующим немедленно предоставить права на неограниченную жизнь всем, включая мертвых, кто помогал создавать Страну свободы и не имел возможности насладиться плодами своих трудов. Фактически, они заходят с другой стороны, от Адама Ришона, бывшего, как мы помним, вместилищем всех живых душ – такая советская чичиковщина. Федоров предлагает воскресить всех умерших, так называемые «тела отцов», говорит: организм – машина, сознание относится к нему, как желчь к печени; соберите машину, и сознание возвратится к ней! Циолковский под это дело проектирует ракеты, чтобы отправить на все планеты эти самые «тела отцов», потому что вся страна тогда мыслит вселенскими масштабами: всемирная революция, Земшар СССР, Адам Кадмон – вся Вселенная. Дивинженер Королев в закрытом КБ работает над проектом «Луна», чтобы отправить воскрешенного Феликса Эдмундовича соответственно названию проекта, Муравьев занимается разработкой процессов селекции, позволяющих массово производить людей в лабораториях, чтобы заменить человечество искусственно созданными людьми и таким образом достигнуть могущественного состояния полного совершенства. Позже Страна Советов отказывается от идеи всемирной революции, Муравьева стирают в лагерную пыль, Циолковского арестовывают, но затем выпускают, чтобы в 1935 он умер от рака, Королев до конца жизни работает на космическую отрасль под присмотром соответствующих органов. Адам Кадмон уменьшается до размеров Евразии, но, в то же время, существенно растет по итогам войны с появлением мировой системы социализма.
– Так, а Феликс Эдмундович? – спросила пораженная Нюра, – что ж, он там так и бродит, по Луне, в своей длинной шинели?
– Не знаю, – пожала плечами Мотя, – не знаю, отправили его, или нет. Там вообще мутная история. У него же были постоянно какие-то тёрки с Рерихом, финансирования его экспедиций в Шамбалу. Возможно, купил билет в Индию духа.
– Да, – покивал Кока, – врачебная комиссия, созданная после того, как железный нарком навечно отправился в поля, заросшие пустырником и валерианой, говорила о вскрытии тела пожилого человека. А Дзержинскому было всего-то 49. И Сталин на его похоронах смеялся, на кинохронике видно. Мутная история, точно.
– У меня голова пухнет от всего этого, – пожаловалась Нюра, – я такой размах не могу осознать. Недавно книгу читала, «Сон в Красном мавзолее». Про безкорковый карликовый гранат, выведенный в мрачных подземных лабораториях Тимирязева, про Брюхоненко и его аутожектор, как он кормил живые отрубленные собачьи головы сыром, и как мог играть на рояле две мелодии одновременно: правой рукой – "Боже, царя храни", а левой – "Интернационал", про Лысенко с его прививками темнотой…
– Ага, – сказал Кока, – молодые боги творят, что хотят. Я тоже читал.
– Молодые боги, точно, – улыбнулась Мотя. – У иудеев договор с богом о воскрешении, а вот христиане сомневаются, поэтому у них на Западе вся еда с консервантами, чтобы тела в могилах не разлагались. А у нас Гагарин слетал в космос, сказал богу, что его нет. Мол, без тебя справимся, у нас Федоров есть. «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся».
Все рассмеялись.
– Павел коринфянам, знаю, – сказала Нюра. – Забавный дядька был. Мне нравится, когда он про «секретики» пишет. Ну помните, в детстве, выкапываешь ямку, кладешь туда красивый фантик от конфеты, а сверху стеклышко, и песком засыпаешь: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». Сидит такой взрослый, с бородой, дядька в песочнице, и «секретики» разглядывает. Что-то есть в этом, не знаю, печальное.
– А может быть, наоборот, – сказал Кока, – беспечальное. Разглядывает дядька «секретики», хорошо ему, проблем никаких, на душе безмятежно.
– Может быть, – согласилась Нюра. – Но образ, согласись, зыканский – дядька, песочница, «секретики»…
– Зыканский, – улыбнулся Кока. – Кто ж спорит?
– Ну что, друзья-теологи, – прервала их Мотя, – числа десятого-одиннадцатого пойдем билеты брать? Мы же автобусом в Магнитку?
– Ага. Автобусом, – хором ответили Нюра и Кока.
Друзья поболтали еще немного о разных мелочах, помогли Нюре с посудой, и Кока пошел провожать Мотю домой.
15
В пятницу после уроков Кока, Нюра и Мотя, плотно пообедав, отправились на вокзал, купили там воды в дорогу и пошли занимать свои места. Автобус был почти полон, люди ехали к родным или просто развеяться, пользуясь трехдневными выходными. В окно было видно, как рабочие вешали на стену вокзала огромный плакат, с которого строго смотрели матрос и солдат, сжимающие в руках АКМ. Под плакатом шла надпись:
Над Кремлевскою стеной –
Самолетов звенья.
Слава армии родной
В день ее рожденья!
– Помнишь, – сказала Мотя сидевшей рядом Нюре, – небо раскрасили полосами в день Воздушного Флота? В цвет флага ВВС, синими и белыми полосами. Прогнали все облака над городом через какую-то машину, и красиво так расчертили все. Помнишь? Тогда еще военные летчики маршировали в своих голубых обмотках под песню Just One Dance, хорошая маршевая песня же:
But underneath the mask I see the skin of a man
Smooth and seductive who's really got a plan
It's drawing me in, magnetically to you
You haven't got forever, but I got that too,
тогда Каролина ван дер Леу приезжала, по шефской программе, сама ее и пела, а они маршировали, в начищенных ботинках и шелковых парадных обмотках. Красота.
– Ага, я там даже Арева видела с его взводом.
– Но разве Арев летчик?
– Да какая там разница – васильковые, лазоревые…
– А потом на танцах Каролина еще "Случайный вальс" пела. " И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука…"
– Там сначала нога была, – вмешался Кока, – "и лежит у меня на погоне незнакомая ваша нога". Потом почему-то на руку заменили. А сейчас вообще стали петь "и лежит у меня на ладони", потому что как же хрупкая девушка может достать до плеча высокого советского офицера? А Каролина да, тогда еще про ногу пела.
Женщина-контролер прошла по салону, надорвала билеты, показывая, что таки все под контролем, пожелала всем счастливого пути, и тяжело спрыгнула на перрон. Автобус, фыркнув закрывающимися дверями, под магнитофонное пение Davod Azad плавно тронулся с места, выруливая с платформы на дорогу.
Ехать предстояло долго. Мотя смотрела то на стоящие вдоль дороги сосны, заученно демонстрирующие геральдические сибирские цвета, то на проплывающие мимо заснеженные поля, на которых кое-где виднелись стога сена – казалось, что это такие небольшие пирамиды для незаконнорожденных детей фараона, сосланных подальше от дворцовых интриг, и замерзших в своей северной ссылке. «В моем краю поэты пишут стихи в варежках, – вспомнила Мотя стихи пани Виславы, – Я не говорю, что они никогда не снимают рукавиц – снимают, особенно когда теплая луна – просто их чтение смахивает на кашель, поскольку только кашель звучит громче штормового ветра».
Рядом дремала Нюра, убаюканная звуками суфийской музыки, все еще доносившейся из кабины водителя. Кока уткнулся в свой вечный «Остров сокровищ» и, кажется, уже давно плавал глазами в одной и той же странице. Мотя поерзала, устраиваясь поудобнее, осторожно, чтобы никого не задеть, чуть опустила спинку кресла назад, и тоже прикрыла глаза. В детстве, перед сном, слыша доносящееся из телевизора «тихо-тихо ходит дрёма возле нас», Мотя все никак не могла понять, кто же это ходит – вместо «дрёма» она слышала «дрёва». Спросить было не у кого. Прочитав в первом классе «Трех мушкетеров», Мотя решила, что это никакая не «дрёва», а д’Рёва, госпожа из города Рёва, очевидно. Возможно, даже сама казненная миледи, вернее, ее призрак, тихо-тихо появляющийся ночами у детских кроваток и льющий слезы над своей судьбой; конечно, по правилам должно быть не д’Рёва, а де Рёва, но это было неважно, зато красиво и печально. Печально потому, что миледи смотрела на безмятежно спящего в кровати ребенка, и, наверно, жалела о том времени, когда в ее жизни еще не было ни клейма, ни графа де Ла Фера, ни вообще мушкетеров и прочих неприятных вещей, а вовсе не потому, что она мертва – к этому ей было не привыкать, граф, как мы помним, ее уже вешал. Да и на малой родине Моти к чужой ли, своей ли смерти относились как к событию заурядному и не более досадному, чем, например, к хлопотам при переезде – достаточно было просто выпить лишнего в Новый год или, собирая грибы, положить в корзину паутинник вместо рядовки – колесо сансары легонько щелкало, пробегало короткое детство, и человек снова обнаруживал себя среди знакомых унылых полей. Не потому ли, подумала Мотя, стог сена на местном диалекте назывался странным словом «зарод»?
Некоторые души, очевидно, привязаны к одному месту и за что-то принуждены воплощаться только в определенном географическом пространстве – иначе откуда такое спокойствие при виде всего этого? И не просто спокойствие, а даже любовь?
Любовь. Морковь.
Глава 3. Магнитка
16
Магнитогорск встретил их метелью – несмотря на уже довольно позднее утро солнца почти не было видно, только маленький тусклый шар можно было разглядеть в небе. Зато комбинат выдыхал красивый оранжевый дым, парили градирни, похожие на грустных курящих слонов.
– Ну вот, Магнитка, – сказала Мотя, потянувшись, – приехали.
– Умыться и почистить зубы, – проснулась Нюра, – и чаю.
Автобус подрулил к перрону, пассажиры, разминая затекшие члены, начали одеваться, собирать вещи. Azad уже не пел, водитель с помятым лицом приоткрыл окно и закурил. На Привокзальной площади Мотя показала друзьям памятник, изображавший черного мускулистого парня: – Вот, раньше в Бельгии стоял, потом на ВДНХ валялся, никому не нужный, назывался – Рабочий. Теперь тут стоит, называется – Металлург. Медный, между прочим. Зачем его в черный покрасили – непонятно…
– Это что, – сказал Кока, – мухинскую Колхозницу вообще дефлорировали. Бугаев-Африка.
– Западает на высоких возрастных женщин, м? – спросила Нюра. – Это комплекс… Хотя, в Молдавии, я слышала, кто-то даже венчался с памятником. Что-то в этом есть, определенно. Ладно, пошли умываться, не пить же чай грязным ртом.
Нюра выдала каждому по бумажному полотенцу, китайской одноразовой зубной щетке и пакетику с зубным порошком «Артек». Друзья привели себя в порядок и отправились в ближайшее кафе.
– Я вот что подумала, – сказала Мотя, облизывая с губ молочные «усы» – вместо чая она взяла бутылку башкирского катыка, – река же подо льдом. Как мы увидим, где трубы комбината не отражаются в воде?
– Не беспокойся, – ответил Кока, – я кучу фотографий комбината перерыл, трубы уже почти нигде не отражаются, можно в любую проходную заходить, чтобы через забор не лезть, там колючка. Только пропуск нужен.