– А можь, курий разбойник, тебя вызывает? Игде ты видал, чтоб комар пел? Комар нем, как муж. Мелом на воде это запиши. А хлопочет комариха. Завлекает комара своим звоном… И комар не кусает. Кусает комариха… У нас комары с орла, на скаку бьют зайцев!
Митя прилежно строит большие глаза.
Большие глаза ей нравятся, усмиряют её служебную прыть, и она уже уступчиво озирается по сторонам, ищет зацепинку уйти.
– Икто тама это так храпить? – выговаривает тётя Галя в ночь коридорную. – Иля яйца зад закрыли, нечема дышать?
Она ускреблась на храп, и я сунул Митику ложку.
– На. Отдашь на двадцати.
– Может быть.
Он ел, а я считал про себя.
Он не ел – за себя бросал. Собаки брехали у него в брюхе. Он будто убегал от них. Спешил! спешил!! спешил!!!
Счёт выпал у меня из головы.
Мне почему-то жалко стало на него смотреть, слёзы сами полились мои.
– А ты гусёк жадобистый! Жаль музыкального супца? Так и скажи. Только мокрость зря не разливай.
Он обстоятельно облизал ложку, выпустил в алюминиевую миску с вдавиной на боку и двинул миску по тумбочке ко мне.
– Не горюй. Я лишь по ложечке там и там цапнул. Зато взаменки… Давай игранём в азартные игры? В коммунизм, например?
Из недр кармана он торжественно извлёк два яблока с краснобрызгом.
– Бабуска, – нарочито скартавил под ребёнка, – бабуска Аниса Семисынова дала. Забыл сразу отдать. Они и в город с нами скатали, проветрились. Без билетов. Зайцы!
Он дал мне большее яблоко, себе взял меньшее.
Я ноль внимания.
Тогда он выхватил у меня моё яблоко.
– Всё угрёб! Мы ж играли в коммунизм?
– Вот именно. Ты должен был тут же поделиться со мной по-братски, как сознательный элемент. Должен был сам отдать мне своё большое. Но ты… А я, может быть, отдал бы тебе своё маленькое… Но ты не пожелал поделиться по-братски, вот и остался с пустом.
Соль игры туго доходила до меня.
Я вообще ничего не понимал.
Митик с апломбом выставил оба яблока на тумбочку.
Твои!
Два яблока, два солнца засверкали с тумбочки, и коридорные пасмурные сумерки вроде даже посветлели.
– Слышь, – сказал я, – а откуда ты вчера взялся? Ты ж должен быть ещё в техникуме!
– Мало ли кто чего должен. Будь нормальный, я б весь май ещё потел в том Усть-Лабинске. А я, извините, бахнутый. И причина уважительная. До срока собрал в зачётку свои пятаки и ту-ту в Насакиралики. Как чуял. Ко времени проклюнулся. Вы на четвёртый играть – я почти следом…
Добрая тишина обняла нас.
Мы стеснительно-гордовато поглядывали друг на друга, молчали.
– Ну-с! – ободрительно тряхнул он меня за указательный палец. – Ну-с, она вышла к нему-с. Он ей ничего, она ему больше того. Поговорили так с полчаса и разошлись. – Он потянулся, занеся руки за голову. – Чего-то хочется, а кого – не знаю… Ну… Поправляйся, братейка! Праздничный салют!
Тут выглянула из-за двери тётя Паша.
Митя кивнул и ей.
– До свидания и вам. Поправляйтесь!
– Спасибо, Митрюша. Мы вона ка-ак стараемся… ка-ак стараемся… А нас не поправляють… Всё лежу холодую…[179 - Холодовать – отдыхать в холодке, бездельничать.]
Она проводила Митю трудно ласковым взглядом, подсела ко мне в ноги.
– Где ж подправишься? Днями иголку в вене забыли! Хотько не ножницы… Капельницу вынула. Зажимай руку! А иголка где? Где иголка? Смотрит, в вене иголка. Оё, тута насмотришься цирку!.. Тебя надолго сюда загнали?
– Сорок пять дней недвижно лежать в гипсе.
– Отдохнёшь хоть… от этих огородов, от этого проклятухи чая… Маленький ты любил говорить: «Мне наравится быстро расти. Вырасту, а потом буду отдыхать». Вот и отдыхай. Да где… Я к тебе, знашь, с делом мажусь. Всё одно ж будешь без надобности в потолок глядеть… Напиши.
– Про что?
– Я и не знаю, какими словами складней сложить… На той неделе забегал наведать Ванька Половинкин. Я к нему. Ты везде ездишь. Вон дажно в Тифлис заскочил, мандарины возил, что ли… Везде бываешь, всё знаешь… Я что попрошу… И выкладаю всю эту мельницу… Такая переж? ва…Он мне сразу отмашку. Ворона, говорит, на крыше вниверситета тоже была, да вороной и полетела. Ты давай, говорит, чалься… И назвал тебя. Я, поёт, везде бываю, зато он везде по газетам пишет. Кажный косит своё сенцо… Иди к этому к писарёнку!.. Я, хвеня, и пошевели понималкой, да как же я к тебе из этого из скорбного дома пойду? Вот… А Господь и сряди тебя ко мне под дверь… Ванька, можь, посмеялся… А я, серушка, пришла… Встреваю с перезвоном… Со мнойкой лежит в палате одна из Мелекедур. К ней ходит старушка каличка. С палочкой… Жена её покойного брата. Так эту каличку соседка заела… С пензии столкнула… Второй Гитлерюга! Напиши фу… фы… фи… филью… Филью или филь… Ну, это такое, когда читают и рыгочут…
– Фельетон?
– А как хочешь обдражни. Ты только пропиши… Кре-е-епонько на тебя надеемся… К кому ж ей ещё приклониться? Я сама или через свою знакомиху искажу этой каличке, она к тебе и набегить со своим горем…
Тётя Паша задышала часто, одышливо.
Была она вся пухлая, остекленелая.
– Горит… Сослабла вся… Силы во мне осталось – сопли в кулаке не удержишь… Что же во мне всейно горит?.. Что же?.. Что?..
Она еле встала, побрела к себе в палату и всё стонала:
– Горит… Горит… Горит…
Ночью она умерла, и треснутое посерёдке зеркало в прихожей задёрнули чёрным.
37