Оценить:
 Рейтинг: 0

Не родит сокола сова (сборник)

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
10 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Да уж вырвется – поди, не кажин день дочерей отдают замуж, – отец поднялся, собрался выйти из теплячка, нагнулся, но потом, обернувшись, спросил: – Ты, Исаевна, деда-то помнишь?

– Смутно, – пытливо глянув на свекра, пожала плечами молодуха. – Я же тогда маленькая была. Помню, что добрый был, ласковый, посадит меня на коленки и щекотит бородой, я аж заливаюсь.

– Дед-то у тебя, милая, ши-ибко знаменитый был. Ранешние старики помнят. Он тут неподалече на выселке сидел – да при царе ишо, а в тридцатых кулаков потрошил. Его, правда, всё больше по-партейной кличке звали – Самуил Лейбман-Байкальский, – …Я еще застал его, под его началом сельских мироедов к ногтю жали… Вот довелось и с дедом твоим, и с отцом поработать. Да… Погоди, ему тут ишшо и статуй поставят, деду твоему, вот увидишь. Я тут учителку на улице встречаю, – у Таньки нашей историю ведет, – и спрашиваю: а такого, мол, знаете, Самуила Байкальского? Та ни сном ни духом. Здорово… Я даже пристыдил ее на людях: как же вы, говорю, историю ведете, а Самуила Байкальского не знаете. Документы бы какие пошукали – где-то же в архиве, поди, есть, да и открыли бы в школе музей. Человек, можно сказать, кровь за вас проливал… Дивненько уж времечко прошло, опять ее встречаю, она мне: дескать, был такой, Самуил Лейбман, но его в тридцатых Сталин к рукам прибрал – не то за перегиб, не то за пережим. В колхоз, мол, за узду тащил. Линию искривлял… Э-э-э, думаю, куричьи твои мозги, как же тут без пережимов да без перегибов обойтись, когда народ еще понять не мог, чо к чему?! Дедко твой верно говорил: народ русский надо носом тыкнуть, чтоб выгоду свою учуял. А потом еще пинка дать под зад… Линию он искривлял… Сама ты линия кривая, – хотел в сердцах-то учителке сказать, да не стал связываться. Теперичи легко рассуждать – линия… У меня вон отца родного раскулачили, на выселку послали, да потом одумались, отпустили с богом; мы же батраков-то не держали, у нас своих ребят – колхозная бригада: одиннадцать парней и девок шестеро. Робили, как кони, от темна до темна, света белого не видели, но, правда, и жили в достатке. Жалко, что избу отняли и хозяйство убавили, – отец вздохнул, немного посмурнел, но потом махнул рукой. – Но чо уж теперь ранешнее поминать?! Снявши голову по кудрям не плачут… Ладно, доченька, пойду я. Главное, чтоб папка подъехал. А то без отца-то, сама понимаш, не свадьба…

– Подъедет он, подъедет, – еще раз с улыбкой успокоила его молодуха.

VII

Наслушавшись сына, отец усмехнулся про себя:

«О-ой, не свисти, паря, не свисти – денег из кармана утекут, а уж лучше напрямки скажи, что решил папашу маленько подоить. Тестюшка-то ненаглядный, видать, пока ни мычит ни телется, и еще неведомо, чего отвалит, а то покажет кукиш, и Машка не сарапайся, и Васька не чешись. А на кукиш много не купишь, а купишь, дак и не облупишь. Самуилыч, конечно, мужик хороший, добрый, но больно уж любил за чужой карман архидничить[26 - Архидачить – пить архи (водку), гулять.], чужими мягкими своих поминать. Мудрец, одно слово… Как бы и тут не отвертелся. Песни-то под гармошку в деревне еще горланят, и коней запрячь дело нехитрое: на любой конный двор пошел, с конюхом четушку распил – вот тебе и конь, и сбруя, и бричка на резиновом ходу. Шаркунцы-бубенцы ноне и днем с огнем не сыскать, да тоже не беда, в амбаре медное ботало валяется… блудливым коровам вязать, – на дугу привесить, тоже браво звенит, от бубенца не отличишь. Но платок-то красный к дуге, однако, грех вязать да после свадьбы красу по деревне развозить, как в досельну пору, – не выдержанна девка, надкушенный пирог. Да какой уж там, прости, Господи, платок, ежли от одного мужика откачнулась, ко второму пристала, тут уж, поди, крестинами вовсю припахиват…»

Отец, как и деревенские кумушки, тоже был наслышан кой о чем, хотя Алексей напустил такого густого тумана, что без бутылки и не разобрать. И если соседские кумушки в обсудке счернили краски, от себя присбирывали, то отец все же знал дело вернее.

«Можно, конечно, и аленький платочек, – размышлял он, сидя с Алексеем на лавочке во второй день, подымливая в серое небушко. – Кто проверит, выдержанна девка или нет? Не стары времена, чтоб уж непременно нерасчатая была. Да будь ты старее поповой собаки и пусть с тобой только ленивый по кустам не шастал, была б с лица смазлива, и отбою не будет от женихов. Не в том дело, а чем гостей напоить, накормить, – вот об чём голова болит. Молодым же охота, чтоб все чин-чинарём, а об том не было печи, что тут и без свадьбы едва концы с концами сводишь. Это не на четушку белой наскрести, это ж скольких надо отпотчевать, чтоб не взыскали?! К тому же молодым надо и на дорогу рыбки подкоптить, подсолить, да и деньгами подсобить – кто знает, может, с ночного горшка семья пойдет. Тестюшка, сколь помню, шибко-то не раскошелится. Но рыба – дело пятое, тут и печали нет, а где деньжатами разжиться – вот беда-бединушка, и времечко прижимает. Придется, однако, – со вздохом решил отец, – коровенку сдавать, тем более стародойка и нестельная ноне. Хотел до осени погодить, чтоб весу нагуляла, да уж, видно, некуда годить».

Конечно, пятиться назад было поздно, поэтому отец даже без Алексеева нажима решил сыграть свадьбу честь по чести, чтоб всё как у путних людей; потянуть маленько жилы, но уж тряхнуть мощной, а потом хошь с сумой, поширше плюнуть, чтоб не хуже других, чтоб знали, что и Краснобаевы не голь перекатная. Корову сдать – будет чем брякнуть, а будет чем брякнуть – можно и крякнуть. К тому же у отца шли тут и свои соображения: перво-наперво, женился любимый парень, одна, похоже, надёжа на старости – расторопный, весь в краснобаевскую родову, а потом, отец все чаще и навязчивее подумывал бросить Сосново-Озёрск и уехать в город поближе к Алексею, но пока еще мучительно колебался и надеялся, что сын разрешит его колебания. Тот, чтобы угодить отцу накануне свадьбы, поддерживал отцовскую задумку: дескать, и в самом деле, чего вам здесь одним куковать на старости лет?! Конечно, надо в город выгребать. Правда, к себе не манил: дескать, сам еще толком не обжился, и советовал списаться со Степаном, старшим братом, который жил на иркутском севере, в золотом городке, и покрепче его стоял на ногах.

VIII

Когда Ванюшка вышел за калитку и присел на краю лавочки, отец с Алексеем всё рядились и рядились, покуривая, смачно поплевывая на солончаковую сивую землю. У Ванюшки сызмала завелась привада слушать взрослые говоря, его и поносили, и гнали, а все без толку, и попустились. Так что, где взрослый разговор, там и Ванюшка пасется, на ус мотает.

С грехом пополам уладив с расходами, перекинулись Краснобаевы на гостей. Здесь тоже ходишь шатко по краю обрыва: и этого надо звать, и тот еще в жизни сгодится, и вроде больно много набирается – закуски, выпивки не напасешься.

– Другого деревенского не позови, – проворчал отец, – а он потом губы надул, как сердитый Федул, и нос воротит. Вот и ходи да оглядывайся, как бы он тебе пакость за спиной не утварил.

– Ну, соседей позовем да и ладно, – поморщился Алексей. – А родню известили. Степан с Егором не приедут, Илью не отпустят… – он вспомнил братьев, двое из которых жили своими домами за тыщу верст от Сосново-Озёрска, а Илья, отслужив на Северном флоте, учился аж в Алма-Ата на ветвефельдшера. – Сестра Шура с мужиком подбежит…

– От у бурят-то, паря, браво, а, – поцокал отец языком, – молодых подарками завалят, любая свадьба окупится да и на жизнь останется. Баранов с гуртов[27 - Гурт – стоянка в степи, где жили и пасли овец здешние буряты.] понавезут, денег отвалят, всю тебе обстановку купят – живи да радуйся. Надо было тебе, Алексей, буряточку брать с гурта – запоздало, смехом присоветовал отец, – вот бы зажил кум королю: сытый, пьяный и нос в табаке. Дружно, язви их за ногу, живут, не то что наш брат, русский. У нас же как: соберутся Ванька с Манькой да Колупай с братом, понапрут дешевой посудешки, вот и любуйся на ее, залюбуйся. От их подарок – свечи огарок. А уж за столом-то едят, чтоб попучивало, пьют, чтоб покачивало, – ввернул отец любимую приговорку. – Как говорится, и пил бы, и лил бы, искупаться просил бы. На том свете не дадут, разве что по шее надают. Вот как. Любят у нас поархидничить за чужой карман.

– Да много народу собирать не будем, ты, батя, не переживай, – махнул рукой Алексей. – Тихонечко посидим, отведем вечер и можно отчаливать.

– С родичами, с ними ясно, – прикинул отец – они от разговора отпадают: покуль ты, паря, жив-здоров, никуда от их не денешься, а подсобить чо, не докричишься. Захвораешь – тоже досаждать не будут, ни одна холера не придет, не приедет. Ладно… Здешние уже знают, а дальние, поди, и сами бы не поехали за сто верст киселя хлебать. Так что с родичами ясно… А вот кого из соседей позовем?

Отец с Алексеем, затем и Ванюшка невольно поглядели вдоль широкой улицы на соседские усадьбы, и зрели уже не обычным, почти невидящим взглядом, а вроде с приценкой.

Прямо напротив краснобаевского двора, не слитно с другими усадьбами, сама по себе, далеко упрятанная в ограду, желтела деревянная юрта, промазанная по пазам сырым коровьим назьмом; на пологой крыше, засыпанной землей, росла трава в пояс, цвели желтыри-одуванчики, отчего избенка походила на выросшую из земли кочку с зелеными вихрами, в коих играл и пошумливал степной ветерок. Здесь жила бабушка Будаиха со своим сыном и молодухой, с внучатами Раднашкой и Базыркой.

Она была древней старухой, стриженной наголо, готовой идти в земли своего бурхана, для чего молилась ночами, чтобы принял, не погнушался; а потому всё в избенке бабушки Будаихи оберегало бурятский лад: в простенке между окон на полочке, застланной белым шелком, тускло светились древней медью бурятские божки в окружении сверкающих медных чашек на приземистых ножках и полосок того же белого шелка с тибетскими святыми письменами.

Двор бабушки Будаихи казался островком степи посреди деревни, где травы, испестренные цветами, росли с загадочным буйством. В телятнике, отмежеванном от ограды низкой загородкой с пряслами в две жердины, паслись на холеной траве два барана, нет-нет да и потехи ради с бряканьем схлестывались завернутыми в калачи рогами; тут же полеживала барануха с ягнятами; а в тени избы дремала низенькая, гнедая кобыленка – видно, с летнего гурта наехал сын бабушки Будаихи, отец Раднашки и Базырки, совхозный чабан Жамбал. Даже в тянучую, непроглядную морось бурятский двор смотрелся живее и отраднее русских, чернеющих оголенной землей, – светился мокрыми травами и согревал взгляд желтырями-солнушками. В ясные дни неодолимо приманивал соседских ребятишек; так уж хотелось, словно игривым жеребятам-стригункам, кувыркаясь, дрыгая ногами, в волюшку покататься по телятнику, приминая травушку, желтыри да ромашки и заплатками синеющие незабудки, или просто полежать, широко раскинув руки, глядя в глубокое, кротко-голубое небо, где всегда кружится одинокий коршун; лежать до сладостного полуобморока, когда покажется, что и ты паришь вместе с коршуном, взбираясь кругами все выше и выше, пока не закружится сморенная голова, и ты не уснешь, тихо закрывая глаза, в которых затуманится мерцающая синева.

Посиживая сейчас на лавке возле отца и Алексея, Ванюшка мимолетно и все же с наслаждением припомнил, что нет ничего слаще летнего сна посреди душистой травяной прохлады, если даже припекает жаркое солнышко, нет ничего легче такого сна, в коем ты паришь и кружишься в поднебесье и вдруг, обмирая сердцем, соскальзываешь с небесной кручи, – растешь. Ванюшка это знал явственно – карапузом, случалось, засыпал в будаевском телятнике, нажевавшись желтырей, и бабушка Будаиха, высмотрев его среди травы, караулила Ванюшкин сон, грозила суковатой, до тепло-бурого цвета натертой березовой палкой-батожком внучатам Раднашке и Базырке, если те пытались напугать спящего парнишку. Этим же батожком она и выгоняла ребятишек вместе с Ванюшкой, когда те заводили в телятнике шумные игры, топтали и мяли траву, пугали баранов и баранух с ягнятами. Батожок всегда жил при ней, она или опиралась на него при ходьбе, усталая, или погоняла им коровенку, или приторачивала к нему хозяйственную сумку, перебросив ее через плечо.

Возле избы-юрты торчала промытая дождями и вылизанная ветрами длинная жердина, расплескивая знойное марево белым флажком – хадыком, улавливая гортанную речь мудрого бурятского бурхана[28 - Бурхан – бурятский идол.], поскольку на хадыке, обращенные к нему, чернели затейливые знаки. Так слышалось бабушке Будаихе.

Много лет спустя, рядом с хадыком, схлестываясь на ветру, вознеслась телевизионная антенна – Базыркино рукоделье, и перед ней, ловящей суетное и видимое подобие жизни, сник бабушкин хадык, обвис линялой, ненужной тряпицей; и, наверно, чураясь железных хитросплетений антенны и мусором вьющихся вокруг нее слов, визгливых звуков, все реже и реже, только ночами, когда умолкал, перегревшись, болтливый ящик, прилетал бабушкин степнолицый бурхан и, усевшись возле хадыка на жердине, шумно вздыхал по былой тиши. Однажды поздним вечером на антенну уселась сова, как потом испуганно шептал Радна, и умерла девяностолетняя бабушка Будаиха.

– Будаевских-то надо позвать, – заговорил отец, – тем более вон Жамбалка подъехал. Старуха не пойдет, а Жамбалку с молодухой можно пригласить. Эти другой раз, глядишь, и мяском выручат, и шерсти подбросят, а им только свежу рыбу давай.

Буряты, испокон века живущие рядом с русскими, подле самой воды, откуда рыбу хоть совковой лопатой греби, ремеслу же рыбацкому мало обучились и не хотели учиться, поскольку и ели-то рыбы мало, лишь в охотку, рассуждая, что лучшая рыба – это все же мясо.

IX

За Будаевыми выходили Сёмкины да Шлыковы. С одного бока к избе Краснобаевых, большой, но уже вызеленевшей, скособоченной на южный угол гусеницей подползала изба Сёмкиных, длинная, как барак, низкая, с крышей, провисшей там, где из нее закопченной фигой торчала труба; мелкие окошки с одностворчатыми перекошенными ставнями, давно не беленными, присев на полуосыпавшиеся завалинки, смотрели узко и подозрительно – глядя на экую избу, можно было наверняка сказать, что баба здесь одна пластается по дому, муж или объелся груш, или пьянчуга добрый.

С другой стороны над усадьбой Краснобаевых нависал дом Хитрого Митрия, дородностью своей похожий на хозяина, даже покатая крыша казалась лысоватым, скошенным лбом самого Митрия. Избы похожи на хозяев, – однажды невольно приметил Ванюшка, когда перерисовывал их в заветную тетрадку, – стоит лишь вглядеться в избу, смотреть долго, не мигая, и постепенно из фасада явственно проступит лицо хозяина и даже оживет. У Шлыковых же был не дом, а добротные хоромы, до тридцатых годов принадлежавшие Калистрату Краснобаеву, Ванюшкиному деду, раскулаченному, но не высланному… в связи со смертью. О былую пору дом, вероятно, походил на Ванюшкиного деда: из потемневших, охватистых венцов сурово смотрели заслезившиеся дедовы глаза; и Хитрый Митрий, как бы угнетаясь этим, до поры до времени терпел, а потом собрался с силами и переделал дом под свою обличку: ободрал позеленевшую тесовую крышу и, выставив свежие стропила, покрыл дом железными листами, потом, выломав тяжелые резные наличники, карнизы, изрубив их на дрова, обшил сруб «в елочку» свежей дощечкой и заодно с крышей покрасил всё коричневым цветом, а потом, в азарте, не давая себе передышки, прилепил к дому стеклянную веранду и даже смастерил палисадник из металлической сетки, прибранной к рукам на машинно-тракторной станции; теперь оставалось только посадить в палисаднике елочки, сосеночки, но до этого руки у хозяина пока не доходили, пока там, подрываясь под избу, Маркен копал червей на рыбалку, за что получал от отца взбучки, но добычливым местом не попускался. В глубине шлыковского двора кособочилась черная избенка – бывшая стайка для курей, где теперь дотягивали век отселенные из избы дед Киря и бабушка Шлычиха. Будь на то отцовская воля, он бы, наверно, Хитрого Митрия и близь ограды не подпустил, не говоря о том, чтобы вместе с собой сажать за свадебный стол.

Митрий Шлыков, совхозный тракторист, годный отцу чуть ли не в дети, отстроился прямо на глазах и большим обзавелся хозяйством – вернее, не столько большим, если мерить на стародеревенское время, сколько ладным и крепким, – даже глазам отцовским больно смотреть. На скотном дворе помыкивали корова с бычками и телками, возле них похрустывали сеном овцы – на лето хозяин пристраивал их к знакомым пастухам и чабанам на летние гурты, где скотина перед осенним забоем нагуливала вес. В стайке кряхтели и чухали, ворочались с бока на бок два или три борова – амбары мяса и сала.

– Митрий-то крепко зажил, – крякнул Алексей, оглядевший искоса шлыковскую усадьбу.

– Да уж куда крепче, – согласился отец и с густо-синей ревностью тоже покосился на шлыковскую усадьбу. – В деревне, паря, ежели ты с головой да на технике сидишь, сытый будешь – вот так, – отец чиркнул себя по горлу, – выше крыши. Этот Митрий недаром хитрым прозывается, у его же трактор как свой, куда хочу, туда поворочу. Раньше-то, бывало, один-два ловкача на всю деревню, а теперичи тракторист последний и тот свою выгоду не пропустит. Тятя мой богато жил – Митрию там и делать некого, мелко плават, вся холка наголе, но тятя сроду чужого не брал и нас порол, как сидоровых коз, ежли чо прознат. Боже сохрани на чужое позариться. Всё своими руками добыл. Сам как конь ворочал, и нам, ребятишкам, присесть не давал. Зато и жили, богаче нас и вокруг-то никого не было. Тятя и батраков не нанимал – своих ребят семнадцать. Может, когда маленькие были, кто и подряжался, не помню. Вон, дед Киря, бывало, сам напросится из нужды, дак тятя новой раз и возьмет. Удалые все были, работящие, не то что нонче.

– А всё ж кулаки считались, – раззодоривал отца Алексей.

– Кулаки… – с горькой усмешкой покивал отец головой. – Не кулаки, а дураки. У моего тяти, Царство ему Небесное, стадо коров паслось да табун коней, а всю жизнь проходил в драных портах да сыромятных ичигах. Путних сапог не нашивал… А ты знаешь, чем ранешний кулак от нонешнего отличается?

– Чем?

– А тем, что ранешний-то горбом наживал – ну-у… может, другой раз и обкрутит непутного мужика, – а вот нонешний, этот, паря, всё из государства прет… Сидит ловкач в конторе, бумажки перебират, а сам так и елозит глазом, где бы чего срубить. Говорят же, что худо кладено, то нам и дадено. Вот Хитрый Митрий кажин год по три чушки выращиват, а где, спроси, он столько дробленки, столько отрубей или комбикорма берет, чтобы такую ораву прокормить?! Где?

– Покупает или на картошку меняет.

– О-ой, без штанов бы остался. Всё достает – у нас нонечи так говорят. Он же не скажет: ворую. А уж где достает, там для нас, дураков, никто не припас. Верно говорят, надзору мало стало! Раньше-то, при Сталине, худую щепку боялись взять! – зажегся праведным гневом отец. – А теперичи, где худо лежит – у нас уже брюхо болит. Нету на них руки крепкой. Сталина бы им…

Чуть ли не первым на всю деревню Хитрый Митрий, к радости своего сына Маркена, вкатил в ограду новенький мотоцикл с коляской, почитаемый тогда великой роскошью. Благодаря мотоциклу, Шлыковы уже ни одно лето, даже самое неурожайное, не сидели без грибов, без ягод; поблизости пусто или быстро выщелкали ту же голубицу, сели они на мотоцикл да укатили подальше, куда «безлошадным» ходу нет. Словом, зажил Хитрый Митрий, а вроде еще недавно, казалось отцу, бегал по деревне худородный Митяй, сверкая заплатным задом; одну зиму так и вовсе в разных катанках. Один серый, другой белый, два веселых катанка, – посмеивались над ним мужики, жалея бедного Митяя. Вот и дожалели, вот и доскалили зубы, теперь Митяй сам похахатывает да поплевывает сверху, а вот жалеет ли кого – это уж бог весть. А все поплыло в руки, как выучился на тракториста, поскольку на технике работать с любого бока прибыльно: не говоря о том, что и заработки ладные в совхозе – это не навоз на ферме убирать, – но и себе в любое время и дров, и сена подкинешь, никого не надо нанимать, бутылки ставить, а и на том же тракторе и зимой, и летом можешь подкалымить – так что жить можно, только не ленись.

– Шлыкова-то, паря, обязательно надо звать, – со вздохом решил отец, – как-никак в соседях живем, а то обидится еще. Да у него, кстати говоря, и гармонь-тальянка есть, и играть мастак, а Маруся-толстая пляшет браво. Не позовешь, так потом сроду не допросишься того же сена корове привезти или дровец опять же.

* * *

А ведь было времечко, ела кума семечки, – вспоминал про себя отец, – было оно, любезное, еще до тракторов этих, когда не Краснобаевы спину ломали поклонами, а им кланялись до сырой земли, потому что чуть ли не первое в округе хозяйство имели – пять коней могли разом запрячь, одних дойных коров стадо мычало. Дед Киря – отец Хитрого Митрия – из лета в лето нанимался батрачить, подсобляя на покосе и жатве, а потом, когда один за другим подросли одиннадцать краснобаевских парней и шесть девок, обходились уже без него, и лишь изредка дед Калистрат, жалея Кирю, не на земляную колодку деланного, известного в деревне за охотника, балагура, выпивоху, из милости брал пасти коров или овец. Но это были уже такие туманно-розовые времена, что отцу с трудом иной раз и верилось, что они были, а не приснились в цветном, отрадном сне.

С переменой деревни деда Калистрата, конечно, крепко поприжали; хотя он, уже наслышанный о раскулачивании, успел пусть и подешевке, но все же распродать лишний скот по чужим деревням, как успел и помереть в своей избе. Смерть же, какую он, видимо, поторапливал, не заставила себя долго упрашивать, пришла и спасла его от предрешенной высылки. Еще и года не отлежал старик в земле, как усадьбу с большими дворами, могучими листвяничными стайками и амбарами, с необъятным огородом и широченным телятником, где на огороженной и ухоженной траве паслись телята и ягнята, поделили на три усадьбы, две из которых отдали Шлыковым и Сёмкиным, одну оставили самим Краснобаевым. Амбары переладили на избы, прорубив окошки и пристроив сени и казёнки[29 - Казёнка – кладовая.], и лишь деду Кире, тогда еще нестарому мужику, геройскому партизану, вместо амбара или стайки отдали сам хозяйский дом.

Да, все переменилось, и тот же дед Киря – бывший краснобаевский батрак, непуть, – ему бы из ружьишка пострелять да языком поболтать, – ныне почетный красный партизан, которого здешние пионеры одолели: проберутся в теплячок, где два глухаря, дед Киря со своей старухой, бабкой Шлычихой, криком пересказывают новости, и давай тормошить деда, только пух летит, – а как же, партиза-ан, уж и в местной газетке на сто рядов прописали дедовы геройства. Маркен-то, считал Ванюшкин отец, весь в деда пошел, – тоже герой с дырой, никому сладу нету с варнаком.

Сам же Петр Краснобаев, несмотря на то что отца раскулачили, ловко извернулся и не только избежал притеснений, но даже сумел просочиться в партию и после войны, зажав подмышкой парусиновый портфель директора маслозавода, раскатывал в бричке на резиновом ходу, ибо за четыре класса церковно-приходской школы и за сметливый ум почитался в деревне голованом и грамотеем. И все же приплавиться душой к новой беспутой жизни Петр так и не смог; металась душа горемычная в мутной и свирепой реке времени, кружилась в хмельной воронке, тянулась в старь, будто голос деда Калистрата манил и властно велел оглянуться.

– С нашей улицы еще Гошу Хуцана с Груней позовем да и хва, – со вздохом решил отец. – Гоша, глядишь, с райповских складов и дешевой водочки подбросит… Хотя с него, как с быка молока, где сядешь, там и слезешь.

Ближе к озеру высились хоромы Гоши Рыжакова, прозываемого в селе Гошей Хуцаном[30 - Хуцан – невыложенный баран, которого держат в стаде, чтобы крыл овец.], и перед рыжаковским подворьем… чисто имение барское… меркла даже раскрашенная усадьба Хитрого Митрия. Но Митрию достаток, как ни крути, а натужным механизаторским трудом дался, а Гоше Хуцану, заведующему складами «Райпотребсоюза», богачество вроде как с ветра прилетело. Жена Гоши Хуцана, Груня, доводилась Ванюшкиной матери сестреницей, а посему Рыжаковых решили пригласить в первую очередь.

Х

Со степного края улицы вывернул Хитрый Митрий, ведя, словно на поводу, Николу Сёмкина, который останавливался и, куражливо подкручивая казачьи усы, глядел на соседа через недобрый прищур, – не то целился, не то приценивался, и Митрию приходилось нет-нет да и поддергивать Сёмкина за рукав.

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
10 из 14

Другие электронные книги автора Анатолий Григорьевич Байбородин