– Ты, Варуша, в магазин заворачивала? – спросила Маруся-толстая. – Чай не выбрасывали?
– Плиточного нету… байхового, а в пачках лежит. Худой чай.
– Быстро они, – опять повернула Маруся-толстая разговор к молодым, – не успели приехать, а уж расписались. Свадьба скорая, что вода полая… По-путнему-то надо б погодить. Смотрины сперва, то да сё.
– Куда уж там, Маруся, годить-то, – улыбнулась на это Варуша, – там уж годить-то некуда – по шесту ли, по седьму ли месяцу ходит, утробна.
– А с виду и не приметишь, – подивилась Маруся-толстая.
– От чо вытворяют-то, а, прости, Господи! – старуха Шлычиха шумно перекрестилась. – Тут уж пузо на нос лезет, а оне лишь собрались круг ракитова куста окрутиться. Ни-ичо нонче не боятся, прямь как сбесились. Да в ранешни-то годы эдаку пристежку ночну отец бы вусмерть запорол.
– Теперечи, мама, другие времена, – скривилась Маруся-толстая, – теперичи котора гуляша, дак та еще быстрей выскочит, чем тихоня. Такого мужика отхватит, куды с добром… Да-а, ловко Леха обкрутил папашиного дружка, бравенько устроился: и фатера городская, и тесть шишка, и денюшек, поди, невпроворот. Не наша печа, что есть неча, – заприбеднялась она, хотя Шлыковы жили покрепче многих в Сосново-Озёрске, и мужик ее, Хитрый Митрий, первым в улице купил мотоцикл, а потом и лодку с дизелем. – Обкрутил деваху… Опять же, сука не захочет, кобель не заскочит. И та, поди, ладно подсобляла, вот и поставили папашу перед фактом, – со дня на день срам в подоле принесет. Теперичи папаше и деваться некуда, хоть глаза завяжи да в омут бежи. Отдавать надо девку, стриженая, раньше говорили, косы не заплетай – всё, опозорилась.
– Какая там, бара, коса, ежли из мужниной постели да в другую нырк?! – поправила ее Варуша.
Оставшись вне разговора, старуха Шлычиха просто сокрушалась в голос, слушая то свою молодуху Марусю, то соседку Варушу.
– В досельно-то время рази ж бы такое баба утварила?! Да мужик бы тут приехал, за косу к телеге прикрутил и силком угнал. Ехал бы, волочил блудню по дороге да плетью по спине выхаживал и приговаривал: домой прибудем, там тебя, блудливая коза, ишшо и орясина поджидат, какой ворота подпирают. Забил бы, вусмерть забил, живьем в могилу загнал, и слова поперек не скажи – заслужила. А нонесь-то мужики, видно, попустились, делай, баба, что хошь.
– Но ты, мама, тоже скажешь. Чо уж старое время поминать. Да присбирывают, поди, про мужика-то, лишнее плетут. Но Леха ловкач, добыл себе невесту, прямь как цыган кобылу из чужого табуна. У папаши с-под самого носа увел, убегом решил открутиться. Как-то еще тестюшко на это посмотрит, а то и выпрет обоих поганой метлой, не поглядит, что родная дочка. Умела хвостом трепать, умей и ответ держать, только потом не вой, что без спросу кинулась.
– О-ой, Маруся, ты кого говоришь? Кто Лейбмана надул, тот еще, девча, не родился. Мой-то Никола, когда рыбнадзорил, на ём и споткнулся. – Варуша горестно вздохнула и поглядела вдоль улицы, на краю которой голубело озеро. – Он же их с Пётрой прижал на той стороне, акт составил, сетешки, какие были, бродник отобрал. Вот его потом и съели с потрохами. Так что, соседушка, тут еще бог знат, кто кого и надул. Да и девка, похоже, не промах, вся в отца, – какое уж семя, такое и племя.
Тут как раз из калитки вышел Алексей, легок на помине, и, подхватив невесту под бок, повел ее в сторону озера. На шлыковской лавочке все притихли, и когда они отошли подальше, Варуша ругнула Алексея:
– Бессовестный, не в обсудку буде сказано, тут его девка четыре года с армии ждала, а он на те, явился не запылился с молодой женой.
– Вот крутель, – поддержала ее Маруся-толстая, – та, поди, уж все глаза повыплакала, а тут еще этот идол на глазах крутится и девку за собой таскат, бесстыжий. А чья девка-то?
– Тетки Смолянихи. Вся деревня судачила… У нас же как: добрая слава лежнем лежит, худая ветром летит.
– Дак она у Смолянихи приемная, кругла сирота.
– Сироту и обидел, не пожалел, – поплевалась Варуша. – Слух был, в город моталась по пинки[24 - Ездить по пинки (булавки) – делать аборт.] – ребенчишка выдавливала.
– Ло-овко – усмехнулась Маруся-толстая. – Как в песне:
Милый в армию поехал,
Не оставил ничего,
Только маленький подарочек —
Ребенок от него…
Дед Киря, который уже давно сердито ерзал на лавочке и виновато косился на сидящего подле Ванюшку, все пытался остановить разошедшихся бабонек, показывая глазами на парнишонку, но те не обращали внимания ни на старика, ни на Ванюшку и судачили, перемывая косточки Алексею и невесте. Наконец старик не вытерпел и сказал в сердцах:
– Ох, сороки, ох, сороки, треплете чо поподя, шипишны ваши языки. Хоть парнишонку постеснялись бы. Ишь раскудахтались, наседки. Верно что бабий язык – ведьмино помело. На себя бы оглянулись. Верно баят: чужие грехи пред очьми, свои за плечьми…
Тут все как бы заметили Ванюшку и немного поприжали языки.
– Ну, Ванюшка, чего тебе братка привез? – сладким голосом пропела Маруся-толстая.
– Брюки мне привез из города, ловкатские такие, рубашку еще, сандали… – Ванюшка стал взахлеб перечислять гостинцы, привезенные Алексеем и тетей Малиной.
– Значит, с головы до ног завалили гостинцами, – усмешливо остановила его Маруся-толстая. – Тетя Малина, говоришь? Ну и как, поглянулась тебе тетя Малина-калина, или как там ее?
Ванюшка покраснел, смущенно потупил глаза и хотел было выпалить им, что тетя Малина добрая, хорошая, а вы все злые, но не осмелился, соскользнул с лавки и побежал к озеру вслед за молодыми.
Что в бабьих пересудах было правдой, что присбиранной кривдой, сказать трудно, – даже сами Краснобаевы, отец с матерью, больше догадывались обо всем по намекам Алексея, который все начистоту выкладывать не думал, – но, как говорят, земля слухами полнится и нет дыма без огня.
IV
Подхохатывая, словно извиняясь, Алексей показывал невесте деревенское житье-бытье, водил в степь собирать кудрявые степные саранки и белые цветы-спички, из которых невеста плела себе веночки, а под вечер катал ее на отцовской лодке – в это время прибрежная улица слушала, как Алексей распевал, а невеста звонко подтягивала:
Мы на лодочке катались…
Не гребли, а целовались…
Потом Алексей с уркаганьей куражливостью и разбитной хрипотцой повел:
Марина, Марина, Марина…
Чудесная девушка ты…
Хотя время для рыбалки не приспело, Алексей утортал чудесную девушку на другую сторону озера, вдоль плеса заросшую камышом, а на песчанном яру – непролазным тальником. Перед тем он с помощью Ванюшки нарыл червей в унавоженном огороде и настропалил удочки. Ванюшка пристал: возьмите да возьмите, Алексей и так, и эдак отговаривал, но все без толку, и пришлось посулиться. А утром, когда Ванюшка проснулся, брата и тети Малины уже след остыл – укатили на рыбалку без него, и парнишка заплакал от обиды.
Вернулись молодые поздно, глядя на ночь, без единого рыбьего хвоста, но зато веселые, игривые, и, наскоро попив чай в летней кухне, тут же с устатку завалились спать. Спали они в тепляке – небольшой избенке, куда на лето кочевала семья Краснобаевых, выкрасив полы в зимней избе. Когда теплячок выделили молодым, они обмели веничком пропыленные сосновые венцы, особо углы, где пауки уже выплели густые тенета, подконопатили неряшливо торчащие бороды мха, вышоркали с песочком некрашеные половицы, прибрались на свой лад, а потом уж повесили на быстро смастеренные Алексеем плечики городскую одежонку, и наособину – белое платье с рюшами по вороту и рукавам да черный костюм – в эдаких справах, подивив весь Сосново-Озёрск, потом ходили в сельсовет расписываться. Стену над койкой обклеили блескучими картинками – Марина из города прихватила с гостинцами, – где сочногубые, грудастые китаянки с цветастыми веерами, копнистыми начесами и насурьмленными бровями гляделись в зеркала, а из-за кустов, усыпанных китайскими розами, высовывались кокетливые хунхузы, у которых тоже маково алели накрашеные губы и чернели раскосые, подведенные глаза. Ванюшка, смалу пристрастившись к карандашу, пытался срисовать ярких китайцев на бумажную осьмушку, но ничего путнего не вышло.
На одинокое окошко Марина повесила беленькие, в синий горошек занавески, и любо-дорого стало зайти в тепляк, еще недавно запущенный, захламленный, куда отец сваливал и конские сбруи, и бродник, и сетёшки, а мать развешивала там сушеные травы, кидала невыделанные овечьи шкуры, шерсть и всё, что полагалось убрать подальше от зарных глаз.
Отец дивился эдакому обороту тепляка в игривое и опрятное гнездышко, хвалил молодуху и даже присоветовал смехом насовсем закочевать в домишко, на что молодуха бойко ответила, что, дескать, можно, если второй этаж пристроить…
– Это ежели ребятёшки посыпят, как из щелястого кузовка, тогда, конечно, тесновато будет, – развел руками отец, весело взблеснув засиневшими глазам, прицениваще оглядев и китаянок, и молодуху.
– А что… – пожал плечами Алексей, пригребая к себе невесту, – свет в деревне рано тушат, ночи зимой длинные…
– А пеленки, ползунки и распашонки будешь стирать?
– Не-е, это уж бабье дело, не мужичье…
– Ничего, миленький, у нас не Азия, у нас будет равноправие…
Невеста попалась Алексею веселая, сорока (или уж она на праздничных радостях распустила язык), так без умолку и тараторила день-деньской напролет, пригоршнями высыпая на Алексееву и без того идущую кругом голову несметные вопросы, один чуднее другого.
– Лёш, а Лёш, а зачем круги соли лежат на скотном дворе? – спрашивала она, присев на корточки перед закаменевшими и посеревшими кругами, с вылизанными посередине ямками. – Или корова тоже без соли не ест?
– А как же, – поддакивал Алексей, не сводя искрящихся глаз с невесты, – она без соли не в жизнь за стол не сядет. А если сено невдосол, так и жевать не станет, осердится, губы надует. Недосол на столе, пересол на-а… – тут он легонечко похлопал по мягкой невестиной спине, будто невзначай, но, похоже, привычно скользнув ладонью и ниже.
– Нет, правда? – как маленькая капризничала Марина, дергала плечами и морщила нос.
Алексей сгребал ее, повизгивающую, в охапку и кружил по скотному двору.