Сатч невольно протянул руку и положил её на плечо Гарри.
– А ты бы смог? – задал он вопрос, одновременно сожалея о том, что спрашивает. Но вопрос прозвучал, и глаза Гарри, живо переместившись на лейтенанта, остановились на его лице, спокойные и непроницаемые – никакого чувства вины они не выдавали. Ответил не он, а генерал Фивершэм – в свойственном ему стиле.
– Кто – Гарри смог бы понять?! – воскликнул генерал, негодующе фыркая, – интересно, каким это образом? Он ведь сам – Фивершэм!
Во взгляде Гарри Сатч повторно прочёл тот же безмолвный вопрос. “Ты что, разве сам ничего не видишь?” – спрашивали генерала Фивершэма глаза сына. Никогда ещё Сатч не слышал лжи, столь ярко выставляемой напоказ, и один лишь взгляд на отца и сына это доказывал. Гарри Фивершэм хоть и носил имя своего отца, но от матери имел глаза, чёрные и таинственные, широту лба, изящество осанки и глубину воображения. Чужой человек, возможно, распознал бы правду, а отцу так давно и хорошо знакомы были сыновние черты, что не значили ничего для его разума.
– Посмотри на часы, Гарри.
Час истёк. Гарри, поднявшись со стула, вобрал в себя воздух.
– Спокойной ночи, сэр, – сказал он и направился к двери.
Слуги уже давно спали, и, когда Гарри открыл дверь, ночной зал распахнул для него свой чёрный зев. Мальчуган, остановившись на пороге, пару секунд в нерешительности постоял и чуть было не попятился назад, в освещённую комнату, будто предвидел впереди, в тёмной пустоте, какую-то опасность. И опасность такая была – в его мыслях.
Он вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Вновь пустили по кругу графин, раздалось бульканье наливаемой из бутылок содовой воды, и беседа вернулась в привычное русло. О Гарри моментально забыли все, кроме Сатча. Лейтенант, гордившийся своим умением беспристрастно, непредвзято познавать человеческую натуру, был при этом человек наилюбезнейший, и доброжелательности в нём было намного больше, нежели наблюдательности. Кроме того, у него были особые причины, побуждавшие его интересоваться Гарри Фивершэмом. Некоторое время он просидел с видом человека, до глубины души обеспокоенного. Затем, поддавшись порыву, подошёл к двери, бесшумно открыл её, так же бесшумно вышел и, едва слышно звякнув щеколдой, закрыл.
А увидел он вот что: в центре зала стоял Гарри, высоко над головой держа зажжённую свечу, и рассматривал портреты Фивершэмов, которые занимали все стены и, поднимаясь вверх, терялись под тёмными сводами крыши. Из-за двери раздавались приглушённые голоса, но в самом зале было тихо. Гарри стоял совершенно недвижимо, и единственным, что шевелилось, было жёлтое пламя свечи, мерцающее от слабого сквозняка. Тень огонька колыхалась на изображениях, тут подсвечивая красный мундир, там – поблескивая на стали лат. Ибо на стенах были развешаны не те однообразные портреты, что не блещут красками военной формы, а изображения многих людей. Отцы и сыновья Фивершэмы были солдатами со дня образования семьи. Отцы и сыновья, в отделанных галунами воротниках и сапогах с высокими голенищами, в кучерявых париках и стальных нагрудниках, в бархатных мундирах, с напудренными волосами, в киверах[1 - Высокий военный головной убор.] и фраках, в высоких чулках-гетрах и в кителях с аксельбантами, они взирали сверху вниз на последнего из рода Фивершэмов, призывая его на такую же службу. Это были люди одинакового склада; никакое различие в обмундировании не могло затушевать их родства; скуластые лица, твёрдые, как сталь, с огрубелыми чертами; тонкогубые, неизогнутые рты и подбородки, выражающие решительность; узкие лбы и невыразительные глаза синевато-стального цвета; люди, несомненно, мужественные и решительные, но лишённые хитрости и нахальства, а также этого обременительного дара воображения; сильные люди, которым немного недостаёт учтивости, люди, едва ли выдающиеся умом, – откровенно и коротко говоря, люди довольно глупые – все первоклассные вояки, но ни один из них не первоклассный солдат.
Но Гарри определённо не видел их недостатков; все эти напыщенные родственники внушали ему страх. Он стоял перед ними, как преступник стоит перед судьями, зачитывающими приговор, и глаза их при этом холодны и неподвижны. Лейтенант Сатч теперь более ясно понял, почему мерцало пламя свечи. Сквозняка в зале не было, это рука у парня дрожала. И вот он поклонился портретам, висящим на стене, будто и вправду услышал голоса судей и признал справедливость приговора. Подняв голову, он увидел лейтенанта Сатча, стоящего в дверном проёме.
Он не вздрогнул и не произнёс ни слова, а спокойно остановил взгляд на Сатче и стал ждать. Из них двоих смутился лейтенант.
– Гарри, – произнёс он; несмотря на смущение, он тактично выбрал те тон и язык, с помощью которых обратился не к мальчику, но – к равному по годам товарищу, – сегодня ночью мы встретились в первый раз. Но я много лет назад был знаком с твоей матерью, и мне нравится считать, что я имею право называть её таким часто злоупотребляемым словом, как друг. У тебя есть что сказать мне?
– Нет, – сказал Гарри.
– Иногда просто выговоришься – и легче становится.
– Вы очень добры. Мне нечего сказать.
Лейтенант Сатч пребывал в некоторой растерянности. Он очень переживал из-за того, что парень замкнут, очевидно, унаследовав это качество от праотцов. Но что ещё может он, Сатч, сделать? И опять учтивость выручила офицера. Он вынул из кармана визитницу:
– На этой карточке мой адрес. Когда-нибудь, быть может, ты составишь мне компанию на несколько дней. Я, со своей стороны, могу предложить тебе один-два дня охоты.
На какой-то миг спокойное и непроницаемое лицо юноши перекосила гримаса боли, но исчезла так же быстро, как и появилась.
– Спасибо, сэр, – монотонно повторил Гарри, – Вы очень добры.
– И если когда-нибудь ты захочешь обсудить трудный вопрос с кем-либо из старших – я к твоим услугам.
Он нарочно проговорил это официальным тоном, чтобы Гарри со своей подростковой восприимчивостью не подумал, что он смеётся над ним. Гарри, взяв визитку, ещё раз поблагодарил его и отправился наверх спать.
Лейтенант, чувствуя неловкость, оставался в зале до тех пор, пока не погас, уменьшившись, огонь свечи. Он был слишком уверен, что что-то неладно. Ему следовало сказать мальчику ещё какие-то слова, но он не знал, с чего начать. Он вернулся в трапезную и, с чувством необходимости исправить собственную оплошность, наполнил стакан и попросил тишины.
– Джентльмены, – сказал он, – сегодня пятнадцатое июня, (раздались шумные апплодисменты и звон посуды за столом), это очередная годовщина нашего наступления на Ридан. Это также – день рождения Гарри Фивершэма. Мы своё дело сделали. Давайте выпьем за здоровье одного из тех молодых людей, которые займут наши места. Вся работа у него ещё впереди. Традиции семьи Фивершэмов нам очень хорошо известны. И да продолжит их Гарри Фивершэм! И да добавит он отличия к славным именам!
Все разом встали.
– За Гарри Фивершэма!
Имя выкрикивалось с таким искренним рвением, что звенели бокалы на столе. “За Гарри Фивершэма, за Гарри Фивершэма” – возгласы повторялись и повторялись, а старый генерал сидел в своём кресле, и лицо его залилось румянцем гордости. Минуту спустя мальчуган, из своей комнаты на верхнем этаже дома, услышал приглушённые слова хорового пения:
Он весёлый паренёк,
Он весёлый паренёк,
Он весёлый паренёк,
Все мы говорим,
и подумал, что гости в эту – такую крымскую – ночь пьют за здоровье отца. Он, дрожа, ворочался в своей постели. Он мысленно нарисовал падшего духом офицера, крадущегося в тени ночных лондонских улиц. Он откинул полу палатки и склонился над мертвецом, лежащим в луже крови, с зажатым в правой руке открытым ланцетом. И увидел, что лицо сломленного офицера и лицо мёртвого хирурга одно и то же; и это одно лицо – его, Гарри Фивершэма.
2. Капитан Тренч и телеграмма
Тринадцать лет спустя, всё в том же месяце июне, за здоровье Гарри Фивершэма снова выпивали, но в более спокойной обстановке и меньшей компанией. Гости собрались в одной из комнат наверху, в многоэтажном здании того бесформенного квартала, что мрачной крепостью возвышается над Вестминстером. Ночной прохожий, если бы проходил по парку Святого Джеймса, направляясь к югу, а затем по висячему мосту, и случайно поднял бы глаза и вдруг увидел ярусы светящихся окон, вздымающихся над ним на столь немыслимую высоту, то наверняка замер бы на месте, изумившись, что здесь, в самом сердце Лондона, есть огромная гора, а на ней копошатся гномы. На одиннадцатом этаже этого дома Гарри снимал квартиру на время годичного отпуска из своего полка в Индии; в этой-то квартире, в гостиной, и имела место скромная церемония. Комната была обставлена тёмной, успокаивающей мебелью, а в камине, поскольку холодная погода опровергала календарь, ярко горел уютный огонёк. Из окна в “фонаре”[2 - Глубокий выступ.] гостиной, на которое не были опущены шторы-жалюзи, открывался вид на Лондон.
За обеденным столом курили четверо мужчин. Гарри Фивершэм совсем не изменился, разве что отрастил усы, и они, светлые, теперь контрастировали с его тёмными волосами и с последствиями естественного развития. Это был теперь мужчина среднего роста, долговязый и крепко, атлетически сложенный, но черты его характера не изменились с той самой ночи, когда их столь пристально изучил лейтенант Сатч. Из его товарищей двое, приятели-офицеры, были в Англии в отпуске, как и он; он подхватил их в клубе во второй половине дня. Это были: капитан Тренч, невысокий, лысеющий, с маленьким, проницательным, подвижным лицом и чёрными, необычайно деятельными глазами, и лейтенант Виллоуби, офицер совершенно иного пошиба. Округлый лоб, мясистый, вздёрнутый нос и безучастные, на выкате, глаза придавали его лицу выражение непроходимой тупости. Он разговаривал, но редко и никогда – в тему, а чаще всего о том, о чём все давно забыли, но что продолжало настойчиво вертеться в его мозгу; он беспрестанно крутил усы, и от этого их концы завивались кверху чуть ли не до глаз, делая его смехотворно свирепым. Такого человека вы сразу выбросили бы из головы как лицо ничего не значащее, но вынуждены были бы обратить на него внимание опять. Ибо он родился не только глупым, но и упрямым, и если его глупость что-то сотворяла, то упрямство мешало ему сие признать. Это был не тот человек, который поддаётся убеждениям; однажды заимев некоторые понятия, он прикипел к ним навсегда; спорить с ним было бесполезно, потому что доводов он не слышал; по ту сторону его бессмысленных глаз без конца проворачивались недоразвитые мысли, впрочем, удовлетворявшие его. Четвёртым человеком за столом был Дарренс, лейтенант Восточно-Саррейского полка, друг Фивершэма, который явился, отозвавшись на телеграмму.
Это был июнь 1882-го года, когда все только и думали об Египте: гражданские – с тревогой, военные – с нетерпением. Аравийский паша, несмотря на угрозы, неуклонно укреплял оборонительные сооружения Александрии, и издалека, с юга, другая серьёзная опасность уже нависла свинцовой тучей. Минул год с той поры, как молодой, высокий и стройный Донголави, Мохаммед Ахмед, прошёл походным порядком через деревни Белого Нила, проповедуя с огнём Уэсли приход Спасителя. Жертвы страстно внимали речам турецкого налогосборщика, слышали обет, повторенный шуршанием ветра в иссохшей траве, и находили святые имена, запечатлённые даже на тех яйцах, что сами собирали. И в этом самом 1882-ом Мохаммед провозгласил Спасителем себя и вышел победителем из своих первых сражений против турков.
– Беда надвигается, – сказал Тренч, продолжая тему, в русле которой беседовали трое из четверых мужчин. Однако четвёртый, Гарри Фивершэм, в редкие промежутки говорил о другом.
– Я очень рад, что вы нашли возможность отужинать со мной сегодня. Я также отправил телеграмму Каслтону, нашему офицеру, – объяснил он Дарренсу, – но он обедал с одним влиятельным человеком из Военного министерства и сразу после этого собирался уезжать в Шотландию, так что придти никак не смог бы. У меня есть кое-какие новости.
Трое мужчин, умы которых были по-прежнему полны преобладающим предметом разговора, приготовились слушать, однако Гарри собрался им поведать вовсе не о перспективах войны.
– Я добрался до Лондона только что, этим утром, из Дублина, – сказал он с тенью смущения, – я пробыл в Дублине несколько недель.
Дарренс, оторвав взгляд от скатерти, равнодушно устремил его на своего друга.
– Ну, и? – спросил он твёрдо.
– Я приехал помолвленным о женитьбе.
Дарренс поднял бокал и поднёс его к губам.
– Тогда за твою удачу, Гарри, – только и сказал он. Для ушей Фивершэма не прозвучало в этом пожелании ничего такого, чего он бы хотел. Дружба этих двоих людей была не та, при которой произносятся нежные фразы. По правде говоря, их и не требовалось, и оба прекрасно об этом знали. Для них дружба была ценна тем, что имела подлинную крепость; она была для них тем полезным, не имеющим сноса инструментом, который вложен в их руки для частого, пожизненного использования; но они не говорили о ней ни сейчас, ни никогда прежде. Оба были благодарны ей, как редкому и незаслуженному подарку, и оба тем не менее понимали, что она может означать и готовность к самопожертвованию. Когда это необходимо, люди жертвуют собой и не упоминают об этом. Может быть, и в самом деле одно лишь осознание прочности своей дружбы принуждало их к определённой сдержанности, когда они обращались друг к другу.
– Спасибо, Джек! – сказал Фивершэм, – рад услышать от тебя добрые слова. Ведь это был ты, кто познакомил меня с Этни, и я никогда этого не забуду.
Дарренс без всякой суеты поставил свой бокал; затем наступил момент тишины, пока он сидел, остановив взгляд на скатерти, а руки положив на край стола.
– Да, – ровным голосом сказал он, – выходит, я оказал тебе хорошую услугу.
Он, казалось, собирался сказать ещё что-то, но не мог подобрать нужных слов; и тут голос капитана Тренча, резкий, отрезвляющий, живой, подходящий к тому, кому принадлежал, избавил его от переживаний.
– Это каким-то образом изменит дело? – спросил Тренч.
Фивершэм переместил сигару во рту: