– То правда твоя, боярин! У них же своя правда – станицу послало Великое Войско Донское.
– Да уж коли неведомо боярину, я скажу, а тако: будучи в Черкасском, сговорил атамана Корнейку Яковлева…
– Корнилу, боярин.
– Так и эдак кличут его… Сговорил, что пошлет он в станице заводчика. Что возьмем заводчика, то ему, атаману, ведомо и желанно, да и протчим козакам матерым Разя в укор и поношение живет, и весь его корень тоже. И дивлюсь я много на тебя, Борис Иванович: ты идешь в заступ разбойнику, а он пуще всех тебя зорил в солейном бунте!..
– То прошло, боярин. Дворецкого старика убили – жаль…
– Ой, не прошло, Борис Иванович! Разбойник, шарпальник есть, кем был. Бабр весной вылинял, да зубы целы.
– Пьем, Пафнутий Васильевич! Добрее станешь.
– А нет, боярин, договоримся, что почем на торгу, – тогда…
– Что почем? Ну, так ведай!
Лицо Морозова стало красным, гордые глаза метнули по стенам, он подвинулся на скамье, заговорил упрямым голосом:
– Иман оный заводчик Разя ведь твоими истцами?
– Что верно, боярин, то истинно! Ладного человека разбойник у меня погубил, и не одного. Силач был татарин, крепок и жиловат, а Разя, окаянной, задавил истца в бою на Москве… Как только удалось ему?
– Прав, что задавил!
– Вот дивно, боярин! Разбойники зачнут избивать служилых людей, а бояре клескать в ладони да кричать: го-го-го!
– Пущай беззаконно не лезут служилые. Дано было знать о том атамане солейного бунта Квашнину Ивану Петровичу, и мы, боярин, с Квашниным судили – как быть? Квашнину я верю – знает он законы, хоть бражник. А судили мы вот: «Ладно ли взять, когда он в станице? Да взять, так можно ждать худчего бунта на Дону!..» Квашнин же указал: «Холопи, что дурно чинили на Москве и сбегли в козаки, не судимы, ежели на Москву козаками вернутся». То самое и с шарпальником: не уловили тогда, теперь ловить – дело беззаконное!.. Ты же, боярин, – прости мое прямое слово, – сделал все наспех и беззаконно.
– Пока думали, он бы утек, боярин! Беззакония тоже нет, великому государю-царю я с Дона в листе все обсказал…
– Грамоту твою, боярин, еще обсудить надобно.
– Ох, знаю, Борис Иванович! Претишь ты моему делу…
– Вершить это все же не торопись, Пафнутий Васильевич!
– Ну, и худо, боярин! За государем-царем ходишь, милость его на себе, как шубу соболью, таскаешь, да от бунтов Русию не бережешь! – Волчьи глаза загорелись. Киврин начал дрожать, встал.
Морозов еще больше подвинулся на скамье, закинул голову:
– Взять с тебя нече – стар ты, боярин! По-иному поговорил бы с тобой за нонешние речи.
– Все Квашнин, твой дружок, мутит – лезет в люди, ты же ему, боярин, путь огребаешь. Только гляди, Борис Иванович, корова никогда соколом не летает!
Киврин побледнел, руки тряслись, посох дробно колотил по полу сам собой.
– Дворецкий! Проводи до возка боярина и путь ему укажи, статься может, забудет, куда ехать…
Киврин ушел.
Морозов снова принялся за куншты.
14
От многих лампадок с широкой божницы – желтый свет. В желтом сумраке гневная боярыня, раскидав по плечам русые косы, ходила по светлице! Кика ее лежала на лавке.
– Все, чего жаждет душа, идет мимо! Доля злосчастная моя…
Постукивая клюкой, вошла мамка.
– Посылала тебя, старую, проведать козака, а ты сколь времени глаз не кажешь?
– Уж не гневайся, мати! Много проведала я, да толку того на полушку нету…
– Пошто нету?
– Взят он, козак, в Разбойной, и пытка ему будет учинена, как давно мекала я. И не дале как сей упряг приходил к боярину сам волк волкович старой – тот, что разбойным делом ведает, Киврин. Я же, мати моя, грешная, подслушала у дверки из горенки – ой, кабы меня Борис Иванович за таким делом уловил, и смерть бы мне! – а пуще смерти охота услужить тебе, королевна заморская. Ты же на старуху топочешь ножкой…
– Нехорошо подслушивать, ну да ладно! Что проведала из того?
– Проведала, что народ молыт, все правда, сам волк боярину лаял: «Взят-де мною шарпальник донеской Разя, а ране-де, чем вершить с ним, сказать тебе, Борис Иванович, я пришел».
– Ну, а боярин?
– Боярин не велел скоро пытать – подождать указал…
– А дале?
– Дале я, Ильинишна, не смела чуть, а ну как боярин заглянет в горенку да сыщет – ухрямала подобру… У волка-то, мати, есте дьяк, Ефимкой кличут… Дьяк тот от крепостной девки… Киврин тую девку страсть как любил. Померла – он и пригрел того Ефимку, а всем сказывает, что найденыш. Мы же ведаем кто…
– Ой, мамка, и любишь же ты верить сплеткам людским да обносу всякому!
– А, королевна моя, сказывали люди, и теи люди не обносчики с пуста места…
– Спеши, мамка! Чую шаги – боярин идет.
Мамка поднялась поспешно, не стуча клюкой по полу, ушла.
Боярыня стояла к темному окну лицом. Боярин сказал:
– У тебя, Ильинишна, как у богомолки в келье, пахнет деревянным маслом. Да какой такой огонь от образов? Эй, девки!
Вошли две русые девушки в голубых сарафанах, с шелковыми повязками на головах.
– Зажгите свечи, выньте из коника с-под лавки душмяной травы, подушите, зажгите траву – не терплю монастырского духу.
Девицы зажгли свечи, подушили светлицу, ушли. Свечи одиноко горели на столе.