«А зеркалу, боярин и господин Борис Иванович, в ободе серебряном цена двадцать рублев, лагалищу к ему на червчатом бархате гладком цена пять рублев. К ободу вверху и книзу два лала правлены, добре красных и ровных цветом, по сто пятьдесят рублев лал. Те лалы правлены по хотению твоему, а устроены лалы в репьях серебряных. Зеркало же не гораздо чисто, сткло косит мало, да веницейского привозу нынче надтить не можно, а новугородской худ…»
Вошел дворецкий, сгибая старую спину углом, поклонился.
– Пошто, Севастьян, велишь рядиться молодым ребятам в парчу? Прикажи всем им сменить обряд на простой нанковый…
– Слышу, боярин.
– Тебе рядиться надо – ты стар, платье будет красить тело, им же не к месту – волосы светлы, вьются; лицо, глаза огневые, тело дородно…
– Сполню, боярин, по слову.
– А еще вот! – Боярин мягким кулаком слегка стукнул пo записке. – Кузнец серебряной, вишь, реестр послал, у немчина учен, а гадит. Здесь ли он, тот кузнец?
– Ту, боярин, в людской ждет.
– Иди и шли сюда.
Дворецкий ушел, а боярин, разглядывая картины, думал:
«Ладно немчины красят зверя, птицу, а вот парсуны[79 - П а р с у н ы – портреты.] делать итальянцы более сподручны, и знатные есть мастеры…»
Робко вошел серебряник в высоких сапогах, в длиннополом черном кафтане тонкого сукна, длиннобородый, степенный, с затаенным испугом в глазах, по масленым в скобу волосам ремешок.
Пока он молился, боярин молчал. Помолившись, прижался к двери, поклонился.
Продолжая рассматривать рисунки, боярин спросил:
– Кто писал реестру, холоп?
– Сынок, боярин, мой сынок, у пономаря обучен Николо-Песковской церквы.
– Рама к стклу тобой самим лажена?
– Самим мной, боярин!
– Добрая работа! А зеркало пошто ставил такое?
– Ведаю, боярин, – косит сткло, да ноги избил, искал, и нет ладных… Ужотко веницейцы аль немчины…
Боярин поднял голову, глаза смутили мастера, он снова поклонился.
– Бери свое дело в обрат! Сам ведаешь пошто – рожу воротит… Мне же его в дар дарить. Или, ты думаешь, твоей работой я зачну смеяться над тем, кому дарю?.. В ем не лицо – морда, как у заморской карлы, дурки, что шутные потехи потешает. Оставь оное сткло себе, басись по праздникам, когда во хмелю будешь, иди!
Серебряник еще раз поклонился, попятился и задом открыл дверь. Боярин прибавил:
– Малого, что реестру писал, пришли ко мне, учить надо – будет толк, подрастет, в подьячие устрою…
– Много благодарю, боярин!
– А в сткло глядись сам – сыщешь ладное, вправь и подай мне…
Вошел дворецкий.
– Боярин, в возке к тебе жалует на двор начальник Разбойного приказу.
– Пришли и проводи сюда! Волк на двор – собак в подворотню.
Боярин отодвинул тетрадь, прислушался к шагам, повернулся на бархатной скамье лицом к двери. Гость, стуча посохом, вошел, поблескивая лысиной, долго молился в угол иконостасу; помолясь, поклонился:
– Челом бью! Поздорову ли живет думной государев боярин Борис Иванович?
– Спасибо! Честь и место, боярин, за столом.
Киврин сел, оглядывая стены, расписной потолок и ковры на широких лавках, проговорил вкрадчиво:
– Добра, богачества несметно у хозяина, а чести-почести от великого государя ему и неведомо сколь!
– Дворецкий, принеси-ка угостить гостя; чай, утомился, немолод есть.
– Живу, хожу – наше дело, боярин, трудиться, не жалобиться. Все мы холопи великого государя, а что уставать зачал, то не дела мают – годы…
– Так, боярин, так…
Дворецкий внес на золоченом большом подносе братину с вином, чарки и закуску.
– Отведай, боярин, фряжского, да нынче я от свейских купчин в дар имал бочку вина, за то, что наладил им торг в Новугороде. Вот ежели сговорны будем да во вкус попадем, можно тот дар почать.
– Ой, боярин Борис Иванович, нешто я жаден до пития? Мне нынче чару, другу – и аминь. С малого хмелен – сердце заходится да язык зачинает плести неподобное… Так во здравие твое, Борис свет Иванович!
– И в твое, Пафнутий Васильич! Много тебе лет быть в работе, править воровскими делы…
– И еще коли – во здравие думново государева и ближня боярина, а тако: позвоним-ка чашами… Надобе дело перво мне – упьюсь, забуду.
– Что же боярина подвигло сюда ехать? Гость редок…
– От дел редок, боярин! А то бы век за твоим столом сидел старый бражник… Великое дело, Борис Иванович… Уж и не знаю, как начать, чем кончить! С моста кидаешься, метишь головой вглубь, а в кокорину, гляди, попадешь… Вишь, боярин, взят мной в Разбойной шарпальник, атаман солейного бунта Стенька Разя, так пришел я довести тебе, Борис Иванович, – по чину, как и полагается, без твоего слова не вершить, – что пытку над ним зачну скоро, отписку же по делу великому государю-царю дам дословную после пытки.
Глаза Киврина, разгораясь, уперлись в лицо боярина. Киврин продолжал:
– Сумеречный стал пошто, боярин? Или обида какая есте в словах моих – обидеть тебя не мыслю…
– Говори, боярин, – я думаю только по-иному.
– Что же думает боярин?
– Ведь с Дону почетно он к нам прислан, и не рядовым козаком, но есаулом. Справ станице выдали, к государю на очи припустили, и не ведал я до тебя, боярин, пошто станичники медлят, не едут в обрат, а это они своего дожидаются, ищут по Москве.
– Станишники – люди малые, боярин! Разбойника упустить не можно, не дать же ему вдругоряд зорить Москву, чинить дурно именитым людям!