– Ежели бежать надо, так одежу кинуть, а сапоги свои…
Херувимы, писанные по золоту среди крестов, спиралей, голубых и красных цветов, неподвижно глядели на гостей, не бывалых раньше в покоях царского свояка.
– Эй, други-и! Винца ба!
– Соскучал за солью ходить, хо-хо-хо, бражник…
– Сыщем вино-о!
– Гляньте – птича!
– Диковина – лопочет по-людски!
– На кой ее пуп! Не диво, кабы сокол!
Иные обступили клетку тянутого серебра, совали в клюв зеленому попугаю заскорузлые пальцы:
– Долбит, трясогузая!
– Щипит!
– Бобку нашли, младени? Шибай на двор!
Выбросили клетку с птицей в окно. Коротко сгрудились перед тяжелой дубовой дверью с узорами из бронзы на филенках, нажали плечами – не поддается.
– Подай топоры!
Стук – и вылетели дубовые филенки.
– Тяни на себя-а!
Дверь сломана, – хлынули в горенку, мутно сияющую золотой парчой вплоть до сводчатого потолка. Окна завешены. На вогнутых плафонах, с узорами синими и красными, фонари из мелких цветных стекол на бронзовых цепочках; в фонарях горят свечи. Под балдахином из желтого атласа кровать, на кровати – растрепанная и очень молодая женщина.
– Сестра царицы!
– На пуп нам ее, – тут девки есть!
На низких табуретах, обитых алым бархатом, в головах и ногах боярыни – две девицы, обе русые, в голубых сарафанах. Толпа смыла обеих. Скоро и буйно сорвала с девиц шелковые сарафаны, сбороздила заскорузлыми руками девичьи венцы с жемчугом, растрепала волосы. Больная баярыня с усилием поднялась над подушками и слабо крикнула:
– Не надо!
– Хо-хо-о! Не будь ты сестра царицы, мы б тя…
Девицы онемели от ужаса, стиснув зубы и закатив глаза, вертелись в грубых руках, падали, но их подхватывали. Тяжелый вошел в горенку, отбросил занавес окна – летнее солнце хлынуло в сумрак. Раздался голос, слышанный ранее на всю площадь:
– Зазвали в атаманы – слышьте слово! Девок насилить – или то работа? Сечь топорами – наша правда!
Послушались голоса. Девиц помятых, растрепанных кинули на кровать боярыни, как снопы соломы. Шиблись обратно в другие покои – срывали со стен многочисленные образа, разбивали киоты, сдирали серебряные ризы с лалами и жемчугом. Доски образов кидали в окна.
Атаман остался в спальне. Тяжело ступая, шагнул к кровати. Больная боярыня, закрывшись до подбородка атласным одеялом, сидя на постели, дрожала.
– Слушай! Я тебе грозить не стану – скажи добром, где узорочье?
Морозова подняла голубые глаза и снова с дрожью зажмурилась:
– Отведи глаза, не гляди!
– Глаза?
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, и слышал, как, забившись под одеяло, всхлипывали девицы. Одной рукой приподнял Морозову за подбородок, другой тяжело погладил по мокрым от недуга и страха волосам, но в голове его мелькнуло: могу убить?
– Не боярин я… Огнем пытать не стану – добром прошу…
Чуть слышно боярыня сказала:
– Подголовник… тут под подушками…
– Ино ладно!
Он выдернул тяжелый подголовник, отошел, стукнул, отвернувшись к окну, ящик о носок сапога и, выбрав в карманы драгоценности, пошел, не оглядываясь, но приостановился, слыша за собой голос боярыни:
– Не убьют нас?
Ответил громко на слабый голос:
– Нынь же никого не будет в хоромах!
– Не спалят?
Сказал голосом, которому невольно верилось:
– Спи… не тронут!
За дверями спальни Морозова еще раз слышала его:
– Гей, голутьба! Вино пить – на двор.
Терем вздрогнул – по лестнице покатилось тяжелое. Со двора в окна долетал отдаленный громкий раскат голосов, стучали топоры, потом страшно пронеслось в едином гуле:
– Вин-о-о!
Под землей, в обширном подземелье, подвешены к сводчатому потолку на цепях сорокаведерные бочки с медами малиновыми, вишневыми, имбирными. Сотни рук поднялись с топорами, били в днища:
– Шапки снимай!.. Пьем!..
Долбились, прорубались дыры в доньях, из бочек забили липкие душистые фонтаны.
На полу стало мокро, как в болоте; потом хмельное мокро поднялось выше.