– Бархаты, вишь, дома-а!
Платье Плещеева в минуту расхватали, по площади волокли голое тело.
– А наши дьяка ухлябали!
– Назарку Чистова сделали чистым!
– Тверская гори-и-т!
– Мост Неглинной гори-и-т!
– Большой кабак истцы зажгли.
– Туды, робяты-ы! Сколь добра сгибло-о!
2
В сумраке резной и ясный, как днем, стоял Василий Блаженный. Зеленели золотые главы Успенского собора. Кремлевская стена, вспоминая старину конца Бориса и польского погрома, вспыхивала, тускнела и вновь всплывала, ясная и мрачная.
Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.
Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось, не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.
– С огня, братаны!
– Пей, товарыщи!
– Сгорит Москва!
– Али пить станет негде?
– Гори она, боярская сугрева!
– Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у?
– Так ли еще посолим!
Пили, как в подвалах Морозова. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы…
– Спущай! – крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
– Штоб ему еще раз сдохнуть! – и запел басом:
Человек лихой…
Дьявол, душу упокой,
А-а-ллилуия!
– Горишь, отец!
– Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре[25 - К а п т у р – шапка.] стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой – там была сабля. Он думал:
«Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» – и, повернувшись, прибавил вслух:
– Ну, да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами – ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
«Эти не хмельные! Истцы!»
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валяная шапка, серел фартук торговца:
– Эй, слушь-ко, боярский сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
– Не светло, а зрак твой видной, – не ворочай глазом, я человек простой!
– Чего тебе?
– Ты зряще купил экой каптур – ен морозовской и кафтан турской бога…
– Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
– А вы? – крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
– Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
3
За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному[26 - А к с а м и т – бархат.] полю, разливает в большие чаши мед.
– А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!