– Это уж я так… проговорился, – сказал Яликов, стыдливо потупив глаза, – потому что на той же квартире живет одна очень хорошая женщина с детьми… так она пригласила меня в компанию, стол держать вместе.
– А! это дело другое, теперь понимаю; вы говорили: жена с детьми, я думал, что ваша собственная; но выходит, что не ваша, а просто жена с детьми, вместе с которой вы держите стол, вместе приходы и расходы, так?
– Так точно-с; я не умел объясниться хорошо сначала.
– То-то и беда: надо всегда хорошо объяснять все сначала, а не то люди подумают бог знает что. Так вам нужно только теплое местечко? Где ж бы нам найти его?
– Хотите ко мне в управляющие, – сказал Рамирский, – вы будете иметь все готовое и пятьсот рублей жалованья. Все ваше дело будет состоять в сборе и пересылке ко мне оброка.
– Ну, вот, хотите? – прибавил Дмитрицкий.
– Как не хотеть-с, я бы очень желал.
– Ну, так дело и кончено. Завтра вы явитесь к Федору Павловичу, а теперь можете отправиться домой. Вы где живете?
– В Зарядье.
– Охо-хо! Так вы не рассердитесь, если я вам предложу и место пары гнедых, чтоб доехать до квартиры, пару синих? Пожалуйста, не церемоньтесь, Федор Петрович, что за церемонии между приятелями.
Яликов в восторге поклонился чуть-чуть не до земли.
– Приходите завтра ко мне часов в девять утра, мы поговорим, – сказал Рамирский.
– Непременно-с!
Яликов еще раз поклонился и вышел.
– Доброе дело сделал, mon cher, ей-богу доброе! – сказал Дмитрицкий по выходе просителя. – Если б ты знал, что это за карась и что за щука жена его… Да ты, я думаю, догадался, что это за лицо?
– Право, нет.
– Ну, ты рассеян или спать хочешь.
Воображение Рамирского в самом деле было слишком занято собственным делом, и потому он мало интересовался чужими.
– О каком Чарове упомянул ты? – спросил он.
– Тут есть один Чаров, пустая голова, но богатое животное. А что?
– Так; я знал одного Чарова в Петербурге.
– Он-он-он-он! Это я верно знаю.
– Он женат?
– Кто, он? Да какой урод, как он и сам говорит, пойдет за него?
Смутное чувство затронуло Рамирского.
– Он богат, и этого довольно, – сказал он, вздохнув.
– Богат? Пустяки. У женщин есть такт и самолюбие; умный бедняк ничего, глупый богач также ничего. Но ни то ни ce, ни ума, ни глупости – нельзя, mon cher: я говорю тебе, что у женщин есть такт: надо же любовь заменить хоть правом бросать деньги и свободой порхать на все четыре стороны; а это животное не дает ни денег, ни воли. Я только раз видел его и понял. Разве вот теперь нашла коса на камень… на Саломею… Она, может статься, распорядится им как следует. Саломея Петровна! Ах, Саломея Петровна! Да нет, извини, аттанде: он поставит мне и тебя на карту!.. Ты не поверишь, mon cher, что за страсть v меня к этой женщине. Она меня терпеть не может, а я не могу никому уступить ее – никому!.. Послушай, ты коротко знаком с Чаровым?
– Да, я был знаком, но не желаю продолжать знакомства.
– Нет, для меня: сведи меня с ним завтра же в английском клубе. Мне хочется видеть Саломею.
– Избавь, пожалуйста!.. Не могу! Не хочу!
– Ну, ты только позови его к себе, а уж я сойдусь с ним сам. Рамирский подумал. Любопытство узнать от Чарова о Нильской подстрекнуло его, и он решился исполнить просьбу Дмитрицкого.
Часть двенадцатая
I
Когда ж ты, душа моя, расскажешь мне историю своего сердечного кораблекрушения? – спросил Дмитрицкий на другой день поутру, входя в номер Рамирского и взяв в руки лежавший на столе атлас естественной истории инфузорий. – Мне ужасно любопытно знать, что за несчастия такие и беды, от которых люди вешают нос? Мне кажется, mon cher, что микроскопическое воззрение на мир и людей и есть именно несчастие. Посмотри стеклянными глазами на воду чистую, как бриллиант, и в этой воде откуда ни возьмутся вот эти чудовища с греческими и латинскими наименованиями. Жажда страшная, вода свежа, светла на глаз, а пить отвратительно: мысль о чистоте ее нарушена; так все и кажется, что проклятые зубастые дрожалки и коловратки изгрызут всю внутренность.
Точно так же взгляни только в увеличительное стекло в недра человеческие и на все обстоятельства – просто несчастье! Столько допотопных чудовищ, что поневоле отворотишься от любви и от дружбы.
Кто ж населил этими коловратками и дрожалками чистую, светлую природу? Дух человека, разбитый вдребезги; каждая частица его воплощается, живет, кусает, щиплет, просит пищи: ты, говорит, произвел меня, ты и питай. Ты отбросил меня от себя, а я все-таки от тебя не отстану. Так ли? Умно?
Но если человек расплодил грех, так пусть же и терпит от него, или находит свое счастье в несчастии, свою тишину посреди тревог и бурь, свою радость в печали, свою любовь в ненависти. Вот я, например, и наслаждаюсь ненавистью к некоей Саломее: мочи нет как хочется стереть рог ее гордыни, согнуть в дугу ее непреклонность. Не будь ее, я давно бы влюбился в кого-нибудь надлежащим образом; женился бы, сделался бы отцом семейства и непременным членом английского клуба… Впрочем, не знаю, женился ли бы; может быть, я лгу: где взять настоящую virgo[280 - Девица (лат.).]: сколько ни смотрю, все virago[281 - Мужеподобная женщина (лат.).], все мужественные девы. Рамирский взглянул на Дмитрицкого и вздохнул.
– Ты также, верно, попал на какую-нибудь virago? Расскажи, Федя, от нечего делать свою автобиологию.
– Не хочется говорить.
– Ну, не говори; принуждение во всяком случае никуда не годится. Добрая воля – дело другое: у доброй воли есть и язык, и руки, и ноги, и тому подобные вещи, годные на дело. Чем же тебя рассеять? Такой славный малый, а хандришь. Знаешь что? Женись, ей-богу женись!.. – Рамирский невольно улыбнулся.
– На какой-нибудь virago?
– Э, нет; я с досады забыл, что во всей природе есть исключения, и в этом случае есть. Ты был влюблен?
– Может быть.
– Ну, следовательно, во всяком случае, ты страдаешь от безнадежной любви. Здесь есть, братец, чудо, а не существо, которое также страдает от безнадежной любви, в этом я уверен. Вы будете пара. Ты будешь жаловаться ей на непостоянство женщин; а она тебе на непостоянство мужчин; оба будете сожалеть о первой любви и довольствоваться второю.
– Нет, любезный друг, погасли мечты о счастии жизни, их не возжешь снова.
– Дело! Ты стоик[282 - Стоики – одно из философских направлений в древней Греции; возникло в конце IV века до н. э. Основными чертами этики стоиков были проповедь покорности судьбе, бесстрастие, отказ от радостей жизни.]; человек, который что заберет в голову, того колом не выбьешь. А в отношении к счастию, mon cher, кроме стоицизма это значит и злопамятность.
– Не понимаю почему?
– А вот почему: судьба не дала тебе того, чего ты желал, так ты так на нее озлился, что плюнул, да и знать не хочешь того счастия, которое она сама тебе готовит.
– Желал! Что ж значит желание сердца? – вскричал Рамирский, вскочив с места, – не инстинкт ли потребности и желаний самой природы? Если у животных инстинкт не обман, за что же я в себе буду считать его ложным аппетитом к чему-нибудь? Нет! Не судьба отняла у меня мое, а люди! Доля моя отнята, другой не нужно! Чем заменю я потребность сердца? Просто женской фигурой? Золотом, почестями? Каким-нибудь опьянением светской жизни?
– Правда, mon cher, что это все вещи более существенные или, так сказать, благоразумные; но так как каждый человек без исключения есть поэт и не может существовать без утоления души, то есть именно без удовлетворения того, что ты называешь инстинктом, то я и кладу оружие перед тобой. В самом деле, про инстинкт я забыл… Что, например, я существенно желаю по инстинкту?… Женой – Саломею с добрым, любящим сердцем вместо злого, тебя – другом, кусок земли на родине, да, кроме домашних забот, какую-нибудь службу. Не служить людям нельзя: мы все должны друг другу служить своей способностью. Способность – великая вещь; кто уродился барабанщиком или флейтщиком, тот и в должности фельдмаршала будет только барабанить в уши и просвистит победу.