Её щёки загорелись, она смутилась, стремительно подошла к Василию, склонила к его широкой, затаившейся груди повязанную чёрной косынкой голову, едва слышно сказала, порой переходя вовсе на шёпот:
– Ты, Вася, молись, много, много молись. Очищай душу, ищи Божьего. – Она помолчала, перевела дыхание, подняла на племянника глаза, блестевшие слезами: – Ты, сильный, молодой, непременно найдёшь опору в жизни, отыщешь дорогу к Господу, потому что Он помнит обо всех.
В келью заглянул испуганный, взъерошенный Григорий Васильевич, на глазах удивлённой Марии вытолкал внука за дверь.
После хождений вместе с Лукиным по военному начальству, которому тоже пришлось заплатить немаленькую сумму, вечером, перед отбытием в Погожее, дед сказал внуку возле высоких кирпичных полковых ворот:
– Эх, Василий, содеял ты страшное и непоправное, ан уныние – тож великий грех. Послужи исправно отечеству, царю-батюшке да людям – глядишь, и Господь всколыхнёт твою душу, чуток ослобонит удавку. Молись, подчиняйся начальству, не перечь, не суйся, куды не следоват, будь кроток сердцем, но твёрд умом. Так-то! Помни: нам больно, но больней будет, ежели что с тобой злоключится. Береги и себя и… нас. С Богом, Василий.
Старик перекрестил внука, уже одетого в кургузую – для него, богатыря, не смогли подобрать нужного размера – военную форму, пока без погон и шевронов, поцеловал в лоб, поприжал к груди и подтолкнул в ворота. Хромая, медленно пошёл по длинной тополиной аллее. Не оборачивался. Василий, сжимая зубы, смотрел ему вслед и видел, как старика стало заносить к обочине, как он досадливо отмахнул рукой, видимо, выругался и пошёл прямее, но слегка приволакивал изувеченную правую ногу. Внук не знал, что глаза старика влажно застелило так, что не было видно пути.
Глава 19
Ко Дню святой мученицы Елены Охотниковы полностью отсеялись; тихо справили девятнадцатилетие дочери и внучки Елены. Оставались для посадки только капуста и огурцы, которым срок наступит сразу после июньских ночных заморозков; пока саженцы набирались сил в тепле под стеклом.
Стояли ясные, безоблачные дни. Пышно цвела черёмуха. Ангара полыхала зеленовато-голубым пламенем. Птицы высиживали птенцов. Просторное небо ласково смотрело на землю – на нежно зеленеющую берёзовую рощу, на густое малахитовое облако соснового бора с чинным, ухоженным погостом, на деревянную церковь со знаменитым воронёным Игнатовым крестом, на далеко расположенный, но властно-остро взблёскивающий рельсами Великий сибирский путь, на укатанный каменистый тракт с примыкающими к нему лавками, базаром, управой и кабаком, на просторные луга и пашни за поскотинами – на весь славный тихий погожский мирок.
Михаил Григорьевич нелегко сговорился с будущим сватом о времени свадьбы: Орловы-родители были весьма суеверны, осторожны и не хотели, чтобы венчание состоялось в мае.
– В мае женишься – век маешься, учили нас старики, – хмуро сказал Иван Александрович. – Лучше – осенями, как у людей. Можно, конечно, и летом… да тоже как-то не так… не по-нашенски, не по-православному обыча?ю. Всему, знашь ли, Михайла Батькович, своё время: и снегу выпасть, и невесту облачить в белые одеяния.
Михаил Григорьевич готов был уже согласиться с Орловым, которого был младше почти на тридцать лет и которого уважал как дельного, прижимистого, фартового хозяина, но в разговор вступил Семён, чуть в стороне починявший с работником Горбачом сбрую, но напряжённо ловивший каждое слово отца:
– В городе, гляньте, батя, свадьбы играют кажный месяц, да ничё – живут люди, не разбегаются. Щас наступил в наших крестьянских хлопотах короткий передых, на неделю-другую – не боле, а опосле сызнова до самого октября впряжёмся.
– Город он и есть город – ему законы не писаны, старинных правилов он не признаёт, – осёк сына отец, взыскательно посматривая на двоих работников, которые неторопливо запрягали у поскотины лошадей. – Тама всяк воробей живёт по-своему, а мы – миром, на глазах у обчества. Уважать надо обчество, – поднял вверх худой указательный палец Иван Александрович. – А жить, как хочу-ворочу, – не по-нашенски, стало быть.
Но и сын не дал договорить отцу:
– В прошлом годе, батя, помните ли? Окунёвы и Ореховы, соседи нашенские, справили свадьбу в самую посевную пору. Кажись, на самого Николу. Так Наташка ихняя уже по второму разу брюхата.
Михаил Григорьевич одобрительно покачивал головой, но в разговор не встревал, боясь обидеть Орлова-старшего. Посматривал на ухоженный просторный орловский двор, бревенчатую лиственничную стену высокого – самого высокого в Погожем – дома, но с очень маленькими, по-настоящему сибирскими окошками. По двору носились работники. «Вышколил, одначе, – с лёгкой завистью подумал Михаил Григорьевич. – У такого волчары не загуляшь».
– Да в нонешние времена кому чего вздуматся, то и воротит, – досадливо махнул длинной рукой Иван Александрович. – Нонче в церкву не загонишь, а то ишо обыча?и они тебе будут блюсти! Держи карман ширше! В городе-то побудешь день-другой, так опосле отплёвывашься с неделю. Повело человека вкось и вкривь. Царя хают, Бога не признают, родителев не почитают, ревацанеров слушают, развесят уши. Тьфу, а не жисть пошла!
– Верно, верно, Иван Лександрович, – качал головой Охотников, с надеждой, однако, посматривая на Семёна, которому словно бы хотел сказать: «Давай-давай, напирай на батьку!»
– Так что, отец, со свадьбой порешим? – спросил Семён, пристально всматриваясь в отца. Отец не ответил, а повернулся неожиданно улыбнувшимся, но каким-то дремучим, бородатым лицом к Охотникову, подмигнул ему:
– Чего уж, коли молодым невтерпёж – надобно женить! Наше стариковское дело – маленькое, а жить-то имя? купно. Надобно так надобно – на том и кончим, Михайла Батькович. Али как?
– Надобно, Иван Лександрович, надобно всенепременно! – радостно-больно вздрогнуло в напружиненно ожидавшей груди Охотникова. – В Крестовоздвиженскую повезём на венчание. Три экипажа – настоящих дворянских, с позументами, вензелями! – найму. Уж пировать, стало быть, так с размахом! Мне для Ленки ничего не жалко, лишь чтоб она счастливой была. Гостей будет тьмы тьмами. По всем законам справим свадьбу – будет и тысяцкой. Эх, в твои руки, Семён, передаю. Смотри мне! – весело погрозил он пальцем. – Девка она, конечно, своеобычная, учёная, вишь, – не будь промахом. По первости даст тебе понюхать шару самосадного, да ты похитрее будь: спасибо-де, суженая, за табачок. – И Михаил Григорьевич неестественно громко и один засмеялся.
Суховатое, но красивое своей строгостью лицо Семёна тронула сдержанная улыбка, однако прижмуренные глаза не улыбались. Смотрел вдаль на мчавшийся по железной дороге паровоз, который таял в густом васильковом просторе.
– Что ж, давай пять, Григорич! – сказал старик Орлов, медленно поднимая своё костлявое тело с завалинки. – Да к столу милости прошу: обмоем уговор. Васильевна, шевели телесами: выставляй араку[8 - Молочная водка.] и закуски! Да пива нашенского, орловского, не забудь! – крикнул он стоявшей в ожидании на высоком резном крыльце супруге.
Марья Васильевна улыбнулась широким полным лицом, заносчиво ответила, кладя короткие полные руки на взъёмные бока:
– Вы пока тута баяли, разводили турусы[9 - Пустые разговоры, болтовня.], я уж сгоношила на стол. – Принаклонилась в сторону Охотникова: – Милости прошу в горницу, сватушка. Знаю, пельмешки любишь с горчичной подливкой – имеются. Для тебя расстаралася! Да гусю голову своротила – запекла с яблоками да изюмом бухарским. Проходь, проходь.
– Благодарствую, благодарствую, Марья Васильевна, – поднялся с завалинки и тоже поклонился Охотников, ощущая в сердце необыкновенную лёгкость и ребячливую радость: словно бы, как в детстве, попал из рогатки в цель и можно теперь гордиться перед менее удачливыми сверстниками. – Пельмешки пельмешками, а хозяйку больше ценю и уважаю. Твои кушанья, Васильевна, завсегда в охотку ем.
Марья Васильевна зарделась.
Поздно вечером крепко выпивший, напевшийся и даже наплясавшийся в гостях Михаил Григорьевич сообщил дочери о скором дне свадьбы. Елена сдавленно, но отчётливо произнесла:
– Не люблю я его.
– Ишь – не люб ей! – прицыкнул отец и хлопнул кулаком по столу. – Не за проходимца какого выдаём – за крепкое орловское семя. Сам купчина-богатей Ковалёв метил Семёна в зятья, ан нет – на-а-аша взяла! Радоваться надобно, песни петь, а ты-ы-ы!.. Тьфу!
– Не люблю.
– Да чего ты зарядила! Дура! Пшла прочь с моих глаз!
Елена гневно взглянула на отца, сжала губы, промолчала, но чувствовалось, что через силу. Направилась на хозяйственный двор – на дойку, с грохотом сняла с тына пустое ведро.
– У-ух, постылая, – скрипнул зубами отец, прикладывая ладонь к сердцу.
Подошла Полина Марковна; она слышала разговор отца и дочери из соседней горницы. Михаил Григорьевич хмельно покачивался на носочках хромовых, с высоким голенищем сапог, говорил жене:
– Ничё, собьётся спесь возле мужа. У Орловых не задуришь – живо окорот дадут!
Полина Марковна покачивала головой:
– Ой, не стрястись бы беде, Михайла. Уж с Василием тепере – неискупимый грех на нас… а Ленча – такая ить бедовая да упрямая.
– Помалкивай! Быть по-моему! Без Орловых нету нам пути! А дочь не пощажу, ежели чего супротив моей воли удумат, гадюка. Её и себя пореш… – Но он оборвал фразу. Сжал кулаки. Застонал.
Полина Марковна испуганно отпрянула от супруга, но промолчала.
Михаилу Григорьевичу было худо, в сердце болело, и он, ещё выпив прямо из графина смородиновой настойки и забыв помолиться, завалился в одежде и сапогах на кровать с высокой белоснежной постелью. Полина Марковна покорно и участливо раздела супруга, который стал бредить и метаться, обтёрла смоченным рушником потное, пропечённое солнцем лицо. Потом долго молилась, стоя на коленях перед образами.
Предсвадебная суета охватила большой и многолюдный дом Охотниковых. Ножной «Зингер» чуть не круглосуточно мелодично и деловито постукивал и поскрипывал в одной из горниц. Дошивали приданое. Из города была приглашена модистка. Приехала помогать Дарья со старшей дочерью Глашей. Однако прока от Дарьи было мало: она не столько помогала с шитьём или советами, сколько ходила без большой надобности по чистому и хозяйственному дворам, щёлкала кедровые орехи и показывала в беспричинной улыбке свои красивые полные губы и белую бровочку зубов охотниковским работникам, особенно чернокудрому женолюбивому конюху Черемных. По такому случаю Игнат снова надел свою длинную красную рубаху со щеголеватыми крупными голубыми пуговицами на вороте.
– Хор-роша кобылка, – говорил Игнат другому строковому – молодому, но осторожному Сидору Дурных, поглядывая на Дарью из потёмок конюшни. – Я похлопал бы её по крупу, пошурудил бы под потником. Бурятка, азиатчина, одначе – ладна, хороша, стерва. Я китаянку на своём веку мял, а до бурятки али монголки руки пока не дотянулись.
– Мотри, Григорич тебя самого не похлопал бы по крупу… орясиной аль вожжами. А то и мужик еёный, Иван, тоже тебя, гляди, приласкат, ежели чего прознат.
– Ничё, пуганые мы уже! Я, Сидорушка, в энтих делах воробей стреляный, – подмигнул Игнат. – От городовых тикал без портков через весь Иркутск по Большой – от мещаночки Погодкиной. Тады дикошарый муженёк еёный нагрянул со свидетелями. Даже стрельба, братишка, была. Но вот он я – жив-здоров, чего и тебе, тетеря сонная, жалаю!
– Ну-ну, воробей! Обод на телеге будем менять али к бабьему подолу носами зачнём тянуться? – посмеивался Сидор, засучивая рукава.
Глава 20
Накануне венчания собрался в доме Охотниковых весёлый, щебечущий девичник. Михаил Григорьевич предусмотрительно отъехал по делам в поля, на пасеку к Пахому, на таёжные лесосеки и вернулся уже за полночь. Из девушек две были сердечными подружками Елены – высокая, статная, с чёрной длинной косой двадцатилетняя Александра Сереброк и суетливая, смешливая и некрасивая шестнадцатилетняя Наталья Романова, к которой Елена тянулась больше, чем к горделивой и яркой Александре.
Подружки не спеша расплели богатую косу невесты, расчесали волнистые волосы большим деревянным гребнем, напевая, перешёптываясь и порой вспрыскивая смехом.