Маленький, угодливый пристав подбежал, запнувшись на ровном месте, к Василию, но ничего не сказал ему, лишь сжимал губы и потрясал кулачками. Метнулся к Плотникову и отчаянно-тихо, словно захлёбывался, выкрикнул:
– Молча-а-ать!
– Да уж молчу… ваше… как вас?
– Молчать!
– Видать, парень и впрямь повреждённый, – шепнул председателю один из членов суда, значительно двигая рыжеватыми лохматинками бровей.
– Н-да, – слегка качнул важной седой головой председатель, но с сочувствием в голосе добавил: – Некрепкое пошло поколение: чуть что – и раскисаем, расползаемся, так сказать, по швам. Наверняка убиенный был ему близок, коли он так подавлен и расстроен.
После короткого перерыва, скучного, монотонного чтения длинных, но обязательных протоколов, рассеянного осмотра вещественных доказательств, недолгой, но сердитой, обличительной речи товарища прокурора с пышными бакенбардами и длинного витиеватого выступления присяжного поверенного Лукина слово было предоставлено Плотникову. Но Николай даже не встал, махнул рукой:
– Чего уж: пора закругляться.
Но вдруг поднялся Василий, страшно побледнел, вытянулся. Его рот повело, однако звука не последовало. Григорий Васильевич как кошка подпрыгнул и крепко вцепился в рукав стёганой, на росомашьем меху сибирки внука. Отчаянно тянул его вниз, но лишь сползал рукав и вместе с ним опускался к полу старик. Василий оставался недвижим.
– Пристав! – умоляюще-строгим, утончившимся голосом зыкнул председатель, теряя всю важность и значительность своего вида. – Помогите же! Выведите!..
– Больной!.. Помешанный!.. Поди, пьяный… – шептались присяжные, разминая руки и потряхивая плечами.
Подбежавший пристав и Григорий Васильевич прочно взяли Василия под мышки и потащили почти что волоком из зала. Василий не сопротивлялся, лишь только тяжко стал дышать: ворот рубахи натянулся и впился в его горло. Усадили на лавку в длинном холодном коридоре.
– Ступай с Богом, – отталкивал от внука щуплого испуганного пристава старик. – Благодарствуем. Ступай, ступай. Мы как-нибудь сами… благодарствуем… Возьми гривенник. Али полтинник? Возьми! Да иди ж ты, служивый! Сами, чай, разберёмся.
Когда пристав бочком-бочком удалился, оглядываясь и покачивая головой, старик вдавил в омертвелое лицо внука кулак и сквозь зубы выговорил, с трудом пропуская слова:
– Покаяться хотел? Только пикни мне ишо! Удавлю!
– Покаюсь… не могу… – хрипло ответил Василий. Склонил на колени голову и замер.
Дед крепко держал внука.
Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.
– Восемь лет – не срок, – с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. – А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?
– Помню, Николаша, помню, – в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. – Савелия взяли в заделье – будет с приисками торговать, а бабу евоную – в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься – ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.
Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.
У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:
– Василия берегите! Богатыри нам нужны!
– И тебе – Господь в помощь, и тебе – Божьей милости, благодетель ты наш, – кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.
Глава 18
Определяясь в пехотный полк, несколько дней внук и дед провели у монахини Марии в гостевой келье Знаменского монастыря. На вечере родственники втроём молились и покидали церковь последними. Григорию Васильевичу все ночи не спалось. О страшном грехе внука он не сказал Марии: знал, на исповеди она непременно всё расскажет священнику. Мучился старик, что нужно жить во лжи. Но не видел выхода.
Мария думала, что Василия определяют в полк за пьянки, за беспутное поведение.
В последнюю ночь, уже под утро, старик разбудил Марию, и они сидели под большим, развесистым тополем в просторной монастырской ограде и разговаривали, замолкая, крестясь, вздыхая. В ногах лежал бархатистый коврик мелкой травы, пахло сырой землёй и снежной свежестью Ангары. За высокими кирпичными воротами слышался цокот лошадиных копыт и скрип телег. В низком пасмурном небе стояла сизая, наливавшаяся солнечным светом дымка.
– Немилостива к нам судьбина, Федорушка, – тусклым голосом говорил старик, устало щурясь на бледную бровку восхода.
– Окститесь, батюшка, – отвечала Мария, поворачивая к отцу обрамлённое чёрной косынкой лицо, на котором выделялись большие грустные коровьи глаза. – Люди в болезнях, бедности живут, да благодарят Господа за дарованное им счастье жить, а вы – ропщете.
Она перекрестилась и посидела с сомкнутыми веками.
– Так ить по-человечеству охота жить-то, дочь, а не так – из огня да в полымя всюё жисть, – сдавленно вздыхал отец, заглядывая в родное, открытое лицо дочери. – Людской благосклонности охота, доброго взгляда односельчан. Согласия охота в душе… а чего же тепере? Вся жисть перекувырнулась. Эх!
– Каждый, батюшка, грешен по-своему. Не осуди, да не судим будешь. Но так мы жить ещё не умеем, – вздохнула дочь, тонкими белыми пальцами перебирая косточки чёток.
– Осудят, – и стал скручивать табак в газетный листок.
– А вы не осуждайте. С покорностью принимайте гонения и хулу.
– Я-то привычный ко всякому, а вот Михайла не сломался бы.
Дочь не отозвалась, равномерно перебирала чётки. Отец прикурил, жадно затянулся горьковатым дымом.
– Фу, табачище, – отвернулась Мария, сохраняя на губах светлую улыбку. – Не дай Боже, увидит матушка настоятельница. Она у нас строгая. Уж вы в ладошку, что ли, пускали бы дым, батюшка.
– Я и так таюсь, Федорушка, – виновато и наивно, как напроказивший мальчик, улыбнулся отец, зачем-то пригибаясь. Опускал руку с дымящейся самокруткой под лавку.
После завтрака Мария поманила в свою келью задумчивого, молчаливого Василия и с ласковой, но напряжённой улыбкой надела на его тугую молодую шею серебряный лакированный образок с ликом Пресвятой Девы.
– Храни тебя Господь, Вася.
Перекрестила, поцеловала – слегка коснувшись губами – в холодный лоб, зачем-то расправила складки на его сибирке. Но в глаза племянника ни разу не посмотрела, словно чего-то боялась или скрывала.
– Знай, я денно и нощно молюсь за тебя, помню о тебе, Вася. Ты – наш… – она сглотнула и, бледнея, добавила: – Наша кровинушка и… крест. На то воля и промысел Божьи.
Он сжал зубы, ничего не сказал в ответ, а отошёл к двери, медленно опустил ладонь на скобку, однако не вышел. Спросил, не поднимая глаз:
– Как мне жить, тётя Феодора?
Она торопливо и отчего-то испуганно ответила, поворачивая голову к образам с зажжённой лампадкой и накладывая мелкие крестные знамения:
– Господь Вседержитель укажет путь. Верь – непременно укажет, поможет. Молись, молись…
Василий прервал её:
– А Он не отвернулся от меня? – И племянник первый раз за это утро поднял на Марию глаза. Она тоже прямо посмотрела на него:
– Он всех любит.