На протяжении более сотни лет французская салонная философия на равных конкурировала с философией университетской. И если среди ее зачинателей значатся герцоги и маркизы, то последним ярким представителем высокого острословия был незаконнорожденный подкидыш Шамфор. К этому времени салонная культура перестала быть источником интеллектуальных новаций и приобрела эпигонский характер, переродившись в великосветскую болтовню.
Наступила эпоха немецкой классической философии, которая разворачивалась исключительно внутри академической среды. Без всяких преувеличений можно говорить о самом содержательном этапе в истории европейской метафизики. Одних только вкладов Канта и Гегеля достаточно, чтобы заподозрить, что немецкий и впрямь является родным языком философии. Безвыездное пребывание внутри университетской цитадели стало и временем максимального презрения к внеакадемическим попыткам философствования: критика здравого смысла в рамках немецкой классической философии приобрела статус особой дисциплины.
Тем более показательно новое смещение центра творческой мысли, случившееся в тридцатые годы XIX века и связанное с фигурами так называемых младогегельянцев. Эти выходцы из академической среды (среди них находился и Карл Маркс) попали в ситуацию, когда внимание к метафизике, включая интерес к самым свежим философским новостям, вдруг распространилось за пределы кафедр и университетских аудиторий. Трибуна философа выдвинулась в горизонт повседневности – на страницы газет, многочисленных кружков, в парламентские кулуары. Степень востребованности мыслителя-теоретика внезапно повысилась на несколько порядков: попасть на публичные лекции Фейербаха или Макса Штирнера стало теперь не проще, чем попасть в оперу, а гегелевскую философию истории и критику Фейербаха обсуждали за кружкой пива не только господа студенты, но и рядовые бюргеры.
Новая действительность разумного в значительной мере повлияла и на содержательную сторону философских теорий. Исторический материализм Маркса был обусловлен не только соображениями чистого разума; Маркса, как и многих его современников, влекла подлинность, а она в тот момент покинула академическую среду – точнее говоря, монополия университетов на подлинную, серьезную философию была на некоторое время утрачена. Как знать, родись Маркс лет на двадцать раньше или позже, он, возможно, не избрал бы своей трибуной рабочие кружки и газетные страницы. Тут можно прислушаться к Ницше, который описывает философскую аскезу как своеобразный инстинкт философа, позволяющий ему всякий раз выбирать оптимум условий для своего существования.
Карта философских провинций не остается постоянной, периоды мирного сосуществования сменяются войнами, меняются и границы территорий. В этом смысле современное положение дел в философии дает весьма расплывчатую картину. Как мы уже видели, различные образы философии обнаруживаются далеко за пределами профессионального сообщества, подобно кругам, расходящимся по воде. Какова бы, однако, ни была степень искажений, странствующий исследователь может обнаружить немало интересного и поучительного для себя на любой территории.
Современный кабинетный мыслитель соблазнен и ангажирован многими обстоятельствами. Его влечет возможность перебраться поближе к власти, взявшись за исполнение социального заказа. Его соблазняет возможность доступа в круги света и полусвета, широкая востребованность риторических навыков, устойчивая мода на интеллектуальные провокации высокой пробы. И философ иногда поддается, порой даже слишком охотно, этим и другим соблазнам.
Его можно понять – ведь само сообщество знатоков-профессионалов весьма неоднородно, подавляющее большинство «знатоков» по всем параметрам уступает блестящим притворщикам, не исключая и параметра универсальной образованности. Академическая среда дисциплинарной философии в основном состоит из «специалистов по» – по этике Канта, по феноменологии Гуссерля или по средневековому номинализму. Среди них есть хорошие специалисты, способные делать свое дело в режиме максимального благоприятствования. Но таких меньшинство, большинство составляют университетские функционеры, анонимные трансляторы знания, овладевшие озвучиванием учебников. Способность мыслить вслух в режиме реального времени, не прикрываясь ссылками на разные внешние обстоятельства, всегда являлась (и по сей день является) уникальной. Обладатель дара не приписан навечно ни к какой фиксированной площадке (в соответствии с принципом «дух дышит где хочет»), а траектория его перемещений чаще всего (но не всегда) определяется востребованностью.
Тусовка призывает философа или сама приходит к нему в ожидании слова, способного заворожить, преодолеть безъязыкость, дать ощутить вкус абсолютного. Ведь только во времени абсолютное обретает вкус. Так, согласно преданию, Тора изливается в мир в ответ на возникающую жажду; подлинная философия тоже пребывает в сходном режиме готовности, что провоцирует множество самозванцев на преждевременную эякуляцию. Благо тусовок хватает, и сносная имитация легко сходит за чистую монету.
Но и мыслители, которые смело могут рассчитывать на академическую признанность своего вклада, охотно включаются в состязание, порой не без успеха. Однако кабинет и аудитория остаются колыбелью, в которой современный мыслитель обретает свое рождение, и симбиоз духовного родства зачастую сохраняется при любых перемещениях.
Ибо философский факультет университета, при всех своих недостатках и благоглупостях, продолжает сохранять оптимум условий для существования философа, во всяком случае, он остается местом, где можно отсидеться и переждать непогоду. В ситуации сегодняшнего дня ряд философских факультетов – в Беркли, Сан-Диего, Страсбурге, Любляне, Петербурге – успешно выполняют роль коллекторов живой философской мысли, подобная роль не исключена и для других факультетов философии и даже для альтернативных площадок (скажем, вполне возможно возрождение варианта салонной философии в качестве авангарда метафизики как таковой). Словом, выходец из академической среды скорее всего сохранит к ней некоторую снисходительность, хотя это совсем не обязательно для путешественника, посещающего провинции философии и пишущего «очерки нравов». Зарисовка некоторых нравов академической среды могла бы выглядеть следующим образом.
14. Эфемеры и посмертники
Не так давно, проходя мимо газетного киоска, я обратил внимание на обложку красивого журнала.
В набранном крупным шрифтом заголовке бросилось в глаза словосочетание «…муж Алены Апиной». На следующий день я вновь увидел этот журнал; его читали в метро две симпатичные девушки, и, судя по их самозабвенной погруженности в текст, информация о семейной жизни певицы нашла своего заинтересованного и благодарного читателя. То есть автор статьи и редакторы журнала, которые полагали, что сведения о муже Алены Апиной заслуживают того, чтобы быть предметом всеобщего интереса, рассчитали все правильно.
В принципе, это тема, достойная Ролана Барта, специалиста по мифологии повседневности. В его коллекции казусов муж Алены Апиной мог бы занять свое достойное место – наряду со «скрипкой Эйнштейна», стихами вундеркинда и другими формулами, объясняющими устройство и принцип действия массовой культуры. Когда звезды эстрады, спорта, кино демонстрируют на экране телевизора свою любимую кошечку или, например, попугая, они знают, что делают. Попугай будет интересен, народ скорее всего его полюбит. Социологи усмотрели бы тут механизм идентификации с популярной личностью, но это лишь малая часть истины. Скорее здесь действует механизм самоидентификации эпохи, ибо времена резко отличаются друг от друга набором почетных титулов. Если первостепенного внимания достойны граф, герцог и рыцарь, то это одна эпоха. Если проповедник и купец-мореплаватель – уже другая. В следующую эпоху всех интересует певец, например Элтон Джон. Но когда тем, кто непосредственно интересен и достоин отдельного интервью, становится любовник Элтона Джона – это значит, что мы как раз находимся в точке современности.
Объяснить выбор принципа принадлежности к элите не так просто, во всяком случае, социология тут не поможет. И прежде всего, совершенно бесполезно сетовать на несправедливость выбора (сколько, мол, выдающихся ученых, безупречных воинов, неподкупных судей…) – по-своему выбор вполне справедлив.
Есть своя правда в том, что певицу Апину сегодня знают больше, чем философа Владимира Лефевра. Можно даже сформулировать некий общий принцип: закон обратной зависимости между разовой интенсивностью вспышки всеобщего интереса и общей длиной исторической памяти.
Вспоминаются русские иллюстрированные журналы начала века: портреты авиаторов, велосипедистов, переводы напрочь забытых писателей… О Врубеле, о Флоренском, Андрее Белом – ни полслова. Чем не повод посетовать на суетность молвы и отсутствие пророков в своем отечестве?
И все же постепенно приходишь к выводу: в близоруком восхищении современников, в их воздаянии «не тем, кому следует» скрывается особая форма милости: интенсивность разовой известности как бы авансом компенсирует неизбежность забвения уже в ближайшем будущем. Возможно, что суммарный почет, отпущенный эстрадной звезде и Титу Лукрецию Кару, примерно один и тот же, только он по-разному распределен во времени: в одном случае известность сжата в пределах года, в другом – растянута на тысячелетия. Похоже, что особое качество славы создается прежде всего временем. Тот факт, что философа Суареса знали в среднем по сто человек в течение четырех столетий, порождает славу куда более высокой пробы, чем всегреческая известность в течение четырех лет какого-нибудь атлета-чемпиона.
Несколько огрубляя ситуацию, обладателей славы равного объема, но разного качества, можно назвать, соответственно, эфемерами и посмертниками. Эти компактные группы словно бы обитают на разных планетах, лишь изредка предпринимая межпланетные путешествия. Следует также заметить, что помимо «действительных членов» к каждой группе примыкают еще и кандидаты-соискатели, претендующие либо на эфемерно-взрывную славу, либо на славу, посмертно возрастающую. В целом, и те и другие хорошо знают, на фимиам какого рода они притязают, и именно поэтому качество недоступной им славы оценивают невысоко.
Так, типичный эфемер, какой-нибудь Богдан Титомир всех времен и народов, пребывающий в фокусе повседневного внимания, руководствуется примерно таким девизом: «Какое мне дело до будущего забвения, меня-то уже не будет. И вообще, на том свете сочтемся угольками!»
Посмертник, известный пока только в узких кругах (и уж тем более даже в них неизвестный), как правило, столь же категоричен: «Что мне до суетных похвал дня сегодняшнего? (Подразумевается: тем более что они мне не светят). Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед…» – ну и так далее.
Но если в обесценивании недоступных ценностей особой разницы между группами не наблюдается, то взаимопризнание заслуг выглядит явно несимметрично. Эфемеры говорят о посмертниках без всякого раздражения и в целом уважительно. Посмертники же, как обладатели более склочных характеров, не упускают случая излить яд презрения на обладателей инопланетной славы.
Внутригрупповые отношения далеки от идиллии и у тех, и у других. Это и понятно, ведь известно, что «пряников сладких всегда не хватает на всех», а ведь речь идет о претендентах на одну и ту же экологическую нишу. С эфемерами тут все понятно, но и признанные посмертники нередко склонны к пренебрежительным гримасам по отношению к своим собратьям (можно вспомнить высказывания Толстого о Шекспире, Набокова о Фрейде и множество других аналогичных случаев).
Далее. Существует довольно большое количество знатоков творческого и жизненного пути Алены Апиной. А также Пугачевой, Титомира и Даниэля Ольбрыхского. В принципе, их эрудиция может быть обширнее, чем эрудиция специалистов по Бальмонту. Но культура устроена так, что ее трансляцией от поколения к поколению заправляют посмертники, поэтому сведения бальмонтоведа именуются наукой, а его рассказы – лекциями, тогда как аналогичная деятельность апинологов называется трепом или, в лучшем случае, журналистикой.
Принцип компоновки фактов – один и тот же, решающее отличие зачастую определяется только удаленностью по оси времени. И вот здесь Алена Апина получает неожиданный шанс на посмертную известность – правда, характер этой известности будет совершенно непредсказуем. В самом деле, сегодня мы видим, что сумма сведений, собранных о московских карточных шулерах середины прошлого века, имеет статус исследования, а подробности личной жизни современных звезд московской эстрады, собранные, быть может, с гораздо большей тщательностью, такого статуса тем не менее не имеют. Следовательно, вполне возможно, что через сотню лет какой-нибудь культуролог защитит кандидатскую диссертацию на тему «Муж Алены Апиной как мифологема ранней постсоветской эпохи» – и удостоится поздравлений коллег за образцовое научное исследование.
В каком-то смысле представители академической среды не просто увлечены фиксами, но даже одержимы ими. Хочется сказать, что посмертникам очень повезло: их фиксы являются по совместительству научными проблемами. Эфемеры, напротив, не могут чувствовать себя так вольготно – их имидж подчинен строгому плану: увы, это касается и выбора увлечений.
15. Свежесть первых впечатлений
Профессионал, занимающийся дисциплинарной философией, владеет различными философскими техниками. Каждая техника предполагает и свой собственный язык – то, что сегодня принято именовать дискурсом. Профессиональные навыки помогают избегать путаницы: тут вполне подходит афоризм Гегеля насчет крестьян и их коров. Горожанам, редко бывающим в деревне, коровы в стаде могут показаться в принципе одинаковыми («на одно лицо»), но крестьянин никогда не спутает Зорьку с Буренкой, он знает всех своих коров по именам. У философа тоже есть свои коровы: Бесконечное, Единое, Конкретное, Всеобщее – и он всякий раз безошибочно их окликает, подзывая к себе.
Тем не менее наблюдательный неофит может заметить и момент общности различных дискурсов, ускользающий от взгляда профессионала. Однажды Елена Мигунова, специалист по фольклористике, поделилась со мной своими наблюдениями.
– Странные люди эти философы. И в разговорах, и в текстах они все время забывают добавлять существительные.
– Как это?
– Ну вот они пишут: прекрасное, многообразное, эмпирическое… А что именно многообразное? Все время хочется уточнить и переспросить. Или вот ваш Лакан решает проблему соотношения воображаемого и символического. Но ни разу не уточняет, какое воображаемое или воображаемое что с чем именно символическим соотносится.
Немного подумав, Елена добавляет:
– Если я говорю, например, что я старше, то должна уточнять, старше кого. Не могу ведь я быть просто так старше…
Нельзя не отметить, что в этом взгляде, брошенном издалека, довольно точно зафиксирован общий видовой признак философских коров. Они действительно устроены на манер Чеширского кота: вот, скажем, кот без улыбки, а вот улыбка без кота, но ничто не мешает им пребывать в одном стаде.
Кстати, раз уж речь зашла о стаде. Некоторое время тому назад мне пришлось принимать экзамен по философии у студентов химического факультета. Одному из бедолаг попался вопрос о философии Хайдеггера. Положение было бы и вовсе безнадежным, но каким-то образом юноша запомнил два тезиса из статьи Хайдеггера, переведенной В.Бибихиным. Первый тезис гласил: человек есть пастух бытия. Второй запомнившийся тезис звучал так: человек стоит в просвете бытия. Воспроизводя эти формулировки и вставляя между ними различные слова, студент смог продержаться минуты три-четыре. Я уже хотел было поставить честно заработанную пятерку (ибо не каждый химик на такое способен), но на всякий случай спросил:
– А что же он делает там, в просвете? Просто стоит?
– Как что делает? Пасет! Пасет бытие…
О, сколько нам открытий чудных готовит свежий взгляд со стороны. Бытие как собирательное понятие, что-то вроде быдла, это ведь прекрасный контраргумент в дискурсе Хайдеггера да и самого Гегеля. В развитие темы можно написать целое эссе, вполне удовлетворяющее самым строгим дисциплинарным критериям.
Впрочем, само словосочетание «экзамен по философии» вызывает какой-то странный протест; своя доля профанации тут присутствует с неизбежностью. При этом очень важно, какова именно эта доля. Приведу рассказ Н.Б.Иванова о том, как проходит контрольная по философии в одном из американских университетов.
«Пока ассистент собирает домашние задания, где нужно было выбрать варианты ответов a, b, c или d, профессор обращается к аудитории:
– Переходим к следующей главе «Фауста». Почему доктор Фауст поддается искушению Мефистофеля?
Несколько студентов поднимают руки, и профессор кивает одной из девушек.
– Фауст стремится обрести знание легким путем.
Профессор отрицательно качает головой и, не вдаваясь в обсуждение, делает знак следующему участнику семинара.
– Фауст не тверд в вере, он даже не перекрестился.
– Садитесь, неправильно.
– Фаустом движет гордыня?
– Неправильно.
– ………………………?