Эти тщательно скрываемые обстоятельства, служащие обычно первопричинами невроза, Фрейд называет первичными сценами, или фиксациями. Фиксации не просто похожи на контр-фиксы, они являются следствием внезапной застигнутости, обнаружения контр-фикса в режиме разоблачения, а не в режиме максимального благоприятствования.
Маленькие постыдные тайны служат источником больших неприятностей. Их приходится скрывать, краснея от стыда и замирая от ужаса при первом подозрении о возможной осведомленности окружающих. Процедура сокрытия и избегания обрастает целым клубком предосторожностей: постоянно совершаются обходные маневры, чтобы ввести в заблуждение опасных шпионов, да и собственное Я, которое при случае может проговориться. Субъект, столкнувшись с необходимостью скрываться и утаивать, проходит, например, только через четные турникеты метро, избегает дневного света в помещении или, размешав сахар в стакане с чаем, ждет, пока чай «успокоится», – иначе жидкость будет вращаться и внутри организма, что может привести к непоправимым последствиям… Защитные меры имеют тенденцию нарастать как снежный ком и, как правило, представляют куда большую угрозу вменяемости, чем то, от чего они призваны защищать. С другой стороны, сгущение ритуальной симптоматики является своего рода указанием: контр-фикс искать здесь.
Фиксации можно охарактеризовать как контр-фиксы, которые уже не спасти – наоборот, теперь приходится спасаться от них самих. Аналитик вынужден вскрывать очаги психологического воспаления, имея в виду, что средств анестезии для таких случаев не существует. Никакой амортизирующей деликатности при подобном вмешательстве не предусмотрено. Что касается соприкосновения с контр-фиксами, то здесь щадящий режим не просто возможен – он, как уже отмечалось, составляет основу вежливости, тактичности и культурности в самом широком смысле этого слова. Более того, переход от трансцендентальной снисходительности к взаимному принятию (приятию) маленьких постыдных тайн означает едва ли не самую глубокую форму любви и преданности.
Исследователь, углубившийся на территорию внутренней философии и случайно наткнувшийся на месторождение контр-фиксов, испытывает странные чувства. Он ощущает трепет исследуемого субъекта, сталкивается с многочисленными уловками, имеющими целью отвести от тайника подальше. Он видит также, что уловки по большей части наивны, их можно назвать ребяческими. И в конце концов путешественник понимает, что внутренний мир «среднего человека», того же соседа, надежнее всего защищен отнюдь не конспиративными мерами, а отсутствием не только систематического интереса, но даже простого любопытства со стороны другого. Такая форма защиты является наиболее эффективной, поэтому она и используется для гарантированного воспроизводства важнейших феноменов психики и культуры. Цель, достижение которой сопряжено с множеством опасностей, всегда будет привлекать отважных исследователей, а вот истина, со всех сторон огражденная скукой, может оставаться необнаруженной сколь угодно долго.
Фрейд как раз и был исследователем, преодолевшим один из таких труднейших рубежей. В практику регистрирующего познания были введены вечно докучающие мелочи: описки, оговорки, ошибочные действия, сны (разумеется, чужие, поскольку свои всегда были интересны). Прикрытия маленькой постыдной тайны были освещены магической подсветкой, исходящей от прикрываемого. Условие конфиденциальности сделало процедуру приемлемой для обеих сторон, но все-таки несимметричной. В известном смысле психоанализ оказался грандиозной интригующей игрой в сыщика и шпиона, где роль шпиона выглядела заведомо интереснее. Шпион должен уйти от разоблачения, но мучительная тревога за сохранность маленьких постыдных тайн может быть преобразована в разновидность азарта. Именно поэтому «шпион» платит за участие в игре, внося, по крайней мере, первоначальный взнос. «Сыщик», напротив, вступает в игру лишь после получения предварительной оплаты, однако в дальнейшем получаемые им бонусы могут оказаться самодостаточными – об этом позаботился доктор Фрейд.
Ознакомившись с территорией внутренней философии и пытаясь обобщить впечатления, любознательный гость наверняка припомнит популярный анекдот.
В кабинете директора цирка раздается телефонный звонок. Директор снимает трубку, здоровается и спрашивает, в чем дело.
– Мне кажется, я мог бы выступать у вас в цирке, – неуверенным голосом говорит собеседник.
– На каком основании?
– Видите ли, у меня три руки, четыре подбородка и уши выше лба…
Заинтересованный директор тут же предлагает встретиться и слышит в ответ следующее:
– Давайте встретимся через два часа у памятника Грибоедову… А чтобы вы могли меня узнать, я надену вязаную шапочку, а в руках буду держать журнал.
Пожалуй, путешественник склонен согласиться, что именно так и устроен мир. Его обитатели всячески пытаются замаскировать свои три руки и четыре подбородка, предпочитая узнавать друг друга по вязаной шапочке и журналу в руках.
12. История любви и история разлуки
Вот две истории, имеющие отношение если не к контр-фиксам, то к паролям, с которыми постоянно приходится иметь дело путешествующим во внутренние миры других. Истории приводятся без комментариев.
1. История любви, рассказанная Владимиром Гучкиным.
Оля была моей однокурсницей и всегда казалась мне девушкой миловидной – но не более того. В общежитии мы жили на одном этаже, можно сказать, по соседству. Но я, честно говоря, не обращал на Олю особого внимания, думаю, и она тоже – вплоть до одного, все изменившего случая.
Мне нужно было пришить пуговицу, а поскольку в нашей комнате такая мелочь, как нитки, не водилась, я отправился к соседям. Дверь открыла Ольга, и я попросил у нее катушку ниток.
– Сейчас, – сказала Оля и принялась рыться в тумбочке. Но через некоторое время она растерянно обернулась ко мне: – А ниток-то нет. Вот, один тюрючок остался…
В это мгновение все было решено. Она произнесла слово тюрючок, слово моего детства. Так мама называла пустую катушку из-под ниток: с тех пор я ни от кого этого слова не слышал. Услышав его от Оли, я понял, что пропал. И через некоторое время мы поженились.
2. История разлуки или измены, рассказанная Ингой Дьяченко.
Мы с мужем жили уже года два, и, можно сказать, жили душа в душу. Наверное, и сейчас все было бы хорошо, если бы не та роковая пятница. Я пришла с работы и, как обычно, открыла дверь своим ключом. С кухни раздавались голоса. Я сразу поняла, что это пришел Витек, приятель моего мужа, он частенько заходил распить бутылочку-другую пива. Я уже собиралась войти и поздороваться, но вдруг услышала, как Витек спрашивает моего мужа:
– Слушай, Федор, а как ты называешь свою благоверную в интимные моменты – когда трахаетесь и всякое такое?
Ни на секунду не задумываясь, мой муж произнес каким-то торжественным голосом:
– Я называю ее мой хомяк.
Они оба расхохотались. А я стояла в шоке, чуть не умерла от стыда и ужаса. Как мог он так поступить? Лучше бы уж изменил, лучше бы я его с какой-нибудь девицей застукала. В общем, с этого момента у нас все сломалось и через пару месяцев мы разошлись.
13. Академическая среда
На первый взгляд академическая среда кажется непроницаемой для легкого мимолетного обзора – все-таки родное обиталище философии, место, откуда философия и расходится концентрическими кругами, претерпевая в этом процессе разные степени искажения. Таково, во всяком случае, самомнение кабинетных философов, озвучиваемое с каждой мало-мальски подходящей трибуны.
Но, во-первых, цеховой миф для того и существует, чтобы санкционировать оптимальные условия собственного воспроизводства. Достаточно вспомнить хотя бы романтический миф гонимого художника, непризнанного гения, противостоящего толпе и навещаемого музой, которая потчует его кнутом и пряником (вдохновением и творческими муками). Уже давно дискредитированный романтический миф воспроизводится и принимается по умолчанию, поскольку является лучшим средством для обеспечения высокой производительности труда художника.
Во-вторых, скользящий взгляд странника, немало повидавшего на своем пути, без труда обнаружит бреши в охраняемой философской твердыне. Конечно, отделить мастеров от подмастерьев с первого взгляда не получится, хотя цеховые привычки мыслителей сразу бросятся в глаза, равно как и особенности пребывания в позе мудрости, вплоть до профессиональных мозолей, заработанных на представлениях Истины. Но исследование лучше начинать с предыстории.
Если под философией разуметь европейскую метафизику, то ее главным прибежищем действительно была академическая среда. Нужно подчеркнуть: именно прибежищем, местом, где можно отсидеться, отдохнуть, собраться с силами перед очередной вылазкой в мир. А история экспансии дает достаточно пеструю картину.
В свое время безмятежное положение греческих мудрецов, располагавших дисциплинированными учениками и преданными последователями, было нарушено прорывом софистики. Софисты, эти дерзкие интеллектуалы, взбунтовавшиеся жрецы Логоса, бросили вызов анемичным учителям мудрости, перехватив у них как воскуряемый фимиам почтения, так и большую часть потенциальной клиентуры (а стало быть, и денежных потоков). Продик, Протагор, Пол, Гиппий и их сотоварищи вышли на рынок душеспасительных товаров и услуг с новым смелым предложением, от которого трудно было отказаться. Софисты предложили отточенную технику философствования в режиме реального времени.
Любой афинянин за умеренную плату мог получить помощь в разрешении жизненно важного вопроса (будь то составление судебной речи или устранение сомнений в справедливости богов) или понаслаждаться свободным владением философскими техниками – диалектикой, герменевтикой, доксографией, толкованием числовых закономерностей и этимологическими упражнениями. Высокие образцы такого рода работы демонстрировал один из величайших софистов – Сократ. Достоинством софистики было умение дать ответ именно на заданный вопрос, притом в пределах компетенции вопрошающего, не ссылаясь на эзотерическую мудрость, находящуюся где-то за семью печатями и недоступную профанам. Девизом софистики можно было бы считать призыв: «Входите все – и не знающие геометрии, и знающие ее, усидчивые и нетерпеливые, легко впадающие в экстаз и недоверчивые по природе своей – каждому будет отпущено по его разумению.
Софистика требовала предъявления знаний в компактной форме, в момент востребования, без каких-либо жалоб на некорректность вопроса. Все, чем ты владеешь, должно находиться при тебе и извлекаться, как шпага из ножен. Для расслабленных мудрецов-книгочеев такая степень мобилизации непосильна, они демонстрируют ум с большой отсрочкой, поскольку умны они не здесь и сейчас, а в своих и чужих книгах, стоящих на полках с закладками, с опозданием, задним умом, при условии ангельского терпения и бесконечной снисходительности вопрошающих. Неудивительно, что софистика оказалась злейшим врагом кабинетной философии; традиционной мудростью (софией и философией) были брошены все силы на восстановление права первородства – и в результате победа была одержана. Победил Платон, записывающий третий, зримо или незримо присутствовавший при актуальных диспутах. Сам Платон был исключительно одаренным писателем – обаяние его текстов проступает через любые переводы. Но Академия Платона, предоставившая режим максимального благоприятствования преподавателям (включая право на косноязычие, невразумительность, самодурство), стала прообразом академической среды двух последующих тысячелетий. Софистика некоторое время еще продолжала существовать, но с уходом из нее мастеров не могла уже более конкурировать с кабинетной философией – и утратила право первородства, право представлять философию в ее подлинном аутентичном виде.
В эпоху Средневековья европейская метафизика нашла себе прибежище в монастырях (в тесном переплетении с теологией), охотно приютили ее и первые университеты; здесь и сформировалась достаточно однородная и стабильная академическая среда, цитадель, откуда по мере накопления сил и ресурсов совершались вылазки во внешний мир. Так, итальянское Возрождение на некоторое время изменило среду обитания творческих философов, искусство рассуждения и демонстрация блеска эрудиции переместились во дворцы герцогов и других сиятельных меценатов; в тот момент мудрость эпохи разворачивалась скорее пред лицом герцога Медичи, чем в аудиториях Болоньи, где преподавали эпигоны-неудачники. Но начало Нового времени вновь вернуло философию под академическую крышу: Сорбонна, Оксфорд, Кембридж, Тюбинген…
Тем не менее площадки присутствия периодически возникали за пределами аудиторий и кабинетов – и тогда они становились зонами максимального интеллектуального напряжения. Показательны в этом смысле различия между трансляцией интеллектуальной традиции в Германии и Франции. Германия начиная с конца XVII века (и за исключением небольшого, но крайне яркого периода) предстает как образцовый оплот кабинетной философии. Все, что принято понимать под немецкой классической философией, является делом профессоров.
Иное дело Франция. Здесь примерно с середины XVII века возникла альтернативная, исключительно благоприятная для зарождения и передачи творческой мысли площадка – великосветсткие салоны. Такие фигуры, как герцог Ларошфуко, маркиз Сен-Симон, Жан де Лабрюйер и госпожа де Севинье, в значительной мере возродили искусство Протагора и Горгия. Успех в салонной философии был своего рода продолжением фехтовальных навыков: острое словцо разило не хуже, чем острый клинок, да и промедление с ответом (плохая реакция) приводило к неминуемому поражению. Пришлось очистить мудрость от кабинетной пыли: ее вновь необходимо было держать при себе и тренировать в режиме реального времени.
Кстати говоря, если дошедшие до нас разрозненные сведения о греческой софистике не позволяют делать определенных выводов, то французская салонная философия такую возможность предоставляет. По крайней мере один из выводов со всей очевидностью гласит: имеющиеся в нашем распоряжении тексты под названиями «максимы», «опыты», «афоризмы», «характеры» и другие подобные им памятники французской моралистики не являются аутентичными фиксациями философского вклада их авторов. Скорее это партитуры или, может быть, даже либретто роскошных грандиозных представлений. Для передачи всей полноты смысла необходимо было бы воссоздание обычно опускаемых, но в данном случае чрезвычайно важных моментов: полифонии спора, общего контекста беседы, быстроты реакции или ее рокового запаздывания. Лишь на этом фоне афоризм (и даже реплика) обретают форму законченного произведения. Чтобы дать представление о соотношении потерь и сухого остатка, можно привести популярный театральный анекдот.
Премьера оперы «Евгений Онегин». Действие доходит до того места, где герой спрашивает у генерала:
– Кто это там в малиновом берете?
По сюжету дальше следует:
– Жена моя.
– Не знал, что ты женат!
Но в самый ответственный момент нужный берет потерялся. Где-то нашли зеленый и в нем выпустили актрису на сцену. Герой увидел, что надо выходить из положения, и ляпнул:
– Кто это там в зеленовом берете?
Генерал обалдел от неожиданности и, в свою очередь, выпалил:
– Сестра моя!
Евгений:
– Не знал, что ты сестрат!
Эффект последней реплики подготовлен ходом всего изложения; если это изложение опустить, получится «не смешно» – увы, чаще всего именно так обстоит дело с фиксацией вклада салонной философии.