– Принимай! Со всей строгостью! И качество, и количество! – с напускной холодностью сказал Костя.
Настя от волнения не нашлась с ответом и лишь по-девичьи порывисто прильнула к близ стоящей девушке.
– До чего хорошо!.. – тихо, точно про себя шептала она, растроганно прижимаясь к девушке. Затем вспомнила что-то, отчаянно рванулась к Леониду Георгиевичу, с ходу звонко его поцеловала, и, точно опасаясь последствия, быстро вернулась к девушке, прильнула к ней.
– От всей бригады – спасибо вам!.. – выкрикнула Настя смущенному порозовевшему до кончиков ушей Леониду Георгиевичу.
Все захлопали в ладоши.
– Позвольте, позвольте, – вскинул руку Леонид Георгиевич, – Это не я!.. Это Костя предложил конструкцию! – старался он пересилить гул «трубочиста», девичьи голоса.
На участок приехали рабочие с соседних участков, все с интересом смотрели на работу машины. К удовольствию Николая шум не стихал. Сам он ни на секунду не мог успокоиться, размахивал руками, старался за гида, шумел больше всех, то и дело добавляя полюбившееся ему – «о-п-пе-ра!».
– «Опера», – между прочим, и означает – труд, работу, – заметил Леонид Георгиевич Николаю. Почему-то это сообщение того весьма озадачило своей неожиданностью.
Спокойным казался лишь один Костя. Он подошел к Леониду Георгиевичу, поднял руку и сразу все голоса смолкли. Потом он на виду у всех собравшихся взял руку Леонида Георгиевича, и крепко и торжественно пожал ее:
– От всего участка спасибо!
И сразу все зааплодировали. Кто-то даже на радостях крикнул «Ура». «Пусть помитингуют», – отвел Костя в сторонку инженера.
– Мне бы одному не сделать бы этого. В общем. Верно: удачное сложение сил! – особо подчеркнув последние два слова, добавил Костя доверительно Леониду Георгиевичу и оба обнялись.
Домой Леонид Георгиевич ехал в кабине автомашины, как обычно отвозившей строителей в деревню на ночлег. Водитель в спецовке и кепке, очень осторожно вращал баранку, излишне предупредительно работая локтями, чтобы не запачкать все еще казавшуюся чистой толстовку Леонида Георгиевича.
Дорога бежала под колеса двумя смутными в траве тропинками, на свет фар выбегавшими из темноты.
Леонид Георгиевич сильно устал, но теперь ему уже не казалось, что его отпуск пропал даром.
«Ой цветет калина» – в кузове высоко и звонко запела Настя и девушки дружно и страстно подхватили песню.
Возвратившаяся поздно вечером Анна Георгиевна, ничего не зная о том, как провел этот день брат, но верная своему долгу врача, первым делом пощупала пульс Леонида Георгиевича, как обычно загадочно изучая при этом его лицо.
– Ну вот, сегодня все в норме. Ты даже помолодел. Вот что значит режим!
– Еще бы! Какие наши годы? Значит, надо молодеть! Так до конца отдыха! – шутливо подхватил Леонид Георгиевич. Он и вправду по-молодому рассмеялся и от избытка хороших чувств, с видом большого хитреца поцеловал сестру в висок – под завитушки седеющих волос.
Стратег
По кочковатой дернине пологого склона мы скатывались все ближе и ближе к речной долине. С чавканьем и завыванием вокруг нас, со всех сторон рвались мины. Мы падали, вставали и снова устремлялись в бег – туда, к реке, к ее безмятежным шатровым ивам, будто кем-то нам было обещано там спасение. Среди бегущих, я видел, были главным образом мои, полковые «авиаторы», как нас презрительно называла пехота. Наш полк разбомбили прямо на аэродроме, когда наши самолеты – «дальние бомбардировщики» – еще стояли, как в мирное время «по шнурочку» на красной линейке. Только несколько экипажей сумели взлететь. И лишь для того, чтоб вместо позорной смерти на земле обрести единственно достойную авиации смерть в воздухе. Три экипажа были обстреляны «мессерами», и хоть тоже не спаслись, приняли достойную смерть. Нас же, особенно технарей, бросили в пехоту. Мы даже не успели сменить голубые петлицы на красные…
Все нас не взлюбили – от штабного пехотинского дивизионного начальства до последнего рядового пехотинца. Нам в начале страшно не терпелось спрятаться, раствориться, не слышать насмешливое: «авиаторы». Всего-то и требовалось сменить петлички на вороте гимнастерки. Но когда, наконец, эти красные петлички были нам вручены старшиной, мы успели не то, чтобы притерпеться к позору своему, – нет, мы сочли его одной из сложностей на войне, еще одним испытанием, через которое надо пройти, не роняя былой гордости своих голубых петличек! Все как один спрятали красные в вещмешки, оставшись при голубых… Командование – от отделения и старшины до полкового, – кажется, смекнули в чем дело, и рукой махнули на нас…
И все же мы были на положении штрафников. И вот нашу роту кинули на эту высотку. Всесильная вера в приказ! Высотку закрывал плотный пулеметный огонь, а на подступах каждый метр был пристрелен минометами. С «винторезом» в руке, с дурацким противогазом на боку, нам надо было пройти сквозь плотный огонь этих пятисот метров, пройти вверх по склону, уцелеть и «штыком и гранатой» – выбить немцев из их траншей…
Ни один здравомыслящий командир тут не мог бы понадеяться на успех. Но на войне многое делается – «для сводки», «для доклада». Несколько безуспешных попыток в глазах старшего начальства выглядит куда как более простительно, чем одно бездействие. У начальства – между собой – своя тактика и стратегия. В любом случае – это сходит за «изматывание противника», за «разведку боем», наконец, просто за «расход боеприпаса врагов»…
За несколько попыток мы уже успели поплатиться почти половиной ротного состава. Мы воевали, в штабе что-то думали, рисовали…
Пусть мы на положении штрафников. Но, авиаторов, нас как раз учили рассуждать! Без артиллерии высотку не взять. Об этом знают в штабе полка, знают в штабе дивизии. И знаем об этом мы – пехотинцы с голубыми петлицами. Кто нас о чем-то спрашивает? Мы можем погибнуть, но разве не бывают бездумными и бесчестными приказы? Зачем глупо и бесполезно погибать? Во имя чьих-то амбиций и перестраховок, карьеризма и трусости, молчаливого безразличия – меня не касается? Из нас готовили средних командиров в училище… Горе от ума…
Я думаю о каком-то отвлеченном солдате. Мне сейчас, на бегу, в голову не приходит, что этот солдат – я, каждый из моих товарищей в голубых петлицах… Странное состояние на войне: двойное это чувство смерти. И как реальность, связанная с тобой лично (с этой пропотевшей насквозь, липкой гимнастеркой, с тяжелым винторезом в руке, с колотящим по боку противогазом – со всем представлением о себе), и кроме того еще связанное с кем-то вообще, отвлеченным, и его безличной смертью… Нас гнала дикая музыка рвущихся мин и свистящих пулеметных трассёров, мы бы еще долго бежали, если бы выросшая вдруг между огромными ивами, в их растворе, черная муха «эмки».
– Это – «Смерш»!.. – оцепенел и как-то попятился назад Гошка Катаев. Я впервые слышал это слово, но испуг – после минного и пулеметного обстрела! – во всем, и в голосе, и на лице были очень внушительными. Гошка, моторист несуществующей ныне второй эскадрильи несуществующего нашего бывшего авиаполка, был москвичом. Он знал много такого, чего я, да и другие, не знали. Мы это относили к столице и начитанности. Между тем все имело более простые причины. Гоша Катаев умел соображать. Будучи вчера посыльным в штабе, он увидел там эту «эмку».
– Понимаешь, лопух – как мы влипли! На зубок «Смершу» попадем – это верный трибунал!.. – и Гошка дернул меня к себе, в заслон ивы.
Нам теперь все было хорошо видно, как на ладони. Массивный мужчина с огромным, белым и по-бабьи рыхлым животом, с широким красным лицом, стоял раздетый до пояса, мылся, широко растопырив ноги в блестящих хромовых сапожках, а какая-то штатская молодайка поливала ему, то на спину, то на шею и бока. Она хохотала. Ей было смешно как умывавшийся неловко подставлял под холодную колодезную воду свои большие, такие же, как лицо его, красные руки, шлепал себя, разбрызгивая воду и стонал, хухукал, что-то гудел при этом… Выражение лица – самолюбно-брюзливое.
– С таким животиком… не меньше полковника, – заметил я.
– Полковник и есть… Я его видел в штабе… И дело не в этом… Мы малость лишнее пробежали! Надо бы вернуться на пункт сбора – но как его, «Смерша», минуешь?..
– «Смерш»? Это что?
– Удивляешь меня. Чем тебя делали?.. Скажешь – в школе не проходили? Это – «смерть шпионам»!.. Ну шпийоны – не шпийоны, а на заградительные отряды всегда годятся… Где-то поблизости его войско… Или специально оторвался, чтоб уединиться с этой молодайкой?.. Не думаю, чтоб она одной колодезной водой охладила его пыл… Ну, может, еще шофер… Понимаешь, лопух, лирик Таврический?.. Там спохватятся – нас нет… Дезертиры!.. Тут двинешься вперед – «Смерш» сцапает… Влипли, одним словом…
– Что же делать?
– Думать… Как на войне… Тем более, что о своей – не о чужой жизни! Там сволочи ради карьеры не ленятся, стало быть, и жизнь стоит, чтоб нам о ней подумать. Надо идти на военную хитрость… Вот что… Там вроде бы дымок – от полевой кухни закурчавился? «Кухня – слава старшины!» Строка ить? Хорей никак – ч-черт!
– Да, поесть бы – и по закону Архимеда после сытного обеда… Что-то лепетал я, разряжая винтовку… Пять патронов из винтовочного магазина вернул я в обойму, затем обойму в подсумок. Так и ни разу не выстрелил. Затем проверил предохранитель на гранате и тоже вернул на место, в брючной карман… Не только авиация – и пехота любит порядок… Разве мы не заслужили свою солдатскую кашу? Сколько заставили немца истратить на нас мин и патронов? Может, в самом деле – «изнуряем противника»?
– Все ясно, – сказал Катаев. Лицо его было исполнено такой решимости, будто был он генералом, а я по меньшей мере – стрелковым корпусом. – Смотри, – сказал он, под прямым углом откинув руку почему-то с двумя указующими перстами вместо одного. Это он прижал к указательному еще и средний палец. Но, главное, при этом он сам не смотрел в направлении простертой руки с двумя указующими перстами – а лишь строго уставился в мое лицо. Этим он требовал, чтоб я смотрел именно туда, куда он указывал мне.
И я посмотрел. Два смершевца вели под ружьем трех наших; видать, и эти, подобно нам слишком разбежались по обстреливаемому склону высотки. Ясно, задержанным несдобровать. Чтоб не всех подряд наказывать, наказывают покрепче отдельных. «Примерное наказание». Козлища отпущения, агнцы заклания. А хватит им козлищ и агнц?
– За что их будут наказывать? Что не добежали до высотки – или что перебежали ракету отхода?
– Таврический лирик ты и лопух… Наказывают за то, что попадаются!.. А уж обставят, в бумагах напишут все как следует. «Смерш», братцы, нам никак не миновать. Да и здесь отсиживаться опасно. Смогут в расход списать… Мы испортим сводку, если поздно, заявимся… За испорченную сводку нам – о-го! – влетит. Лучше бы нас и вправду в живых не было. Вот что я придумал… Видишь там бревна на берегу? Березовые… Пошли!
Катаев, встав лицом к торцу бревна потолще, подвел под него замком сложенные руки – и выдернул его вверх. Можно было подумать, что в Москве он работал лесорубом. Москвичи меня часто удивляли своей неожиданной толковостью и умелостью. Но что же дальше?
Он пренебрежительно катанул бревно ногой и спросил: нет ли у меня кольца?
– Какого еще кольца?
– Не обручального же!.. Лопух, никогда из тебя не выйдет хорошего пехотинца! «Ружья в козлы!» – понял?
Я запустил палец в кармашек под поясом брюк. Так и не выяснили до конца назначение кармашка этого. Одни говорили – для карманных часов, которых у солдата отродясь не было; другие – для солдатского медальона, пластмассового патрона с бумажкой – имя, фамилия, звание и личный номер… Эти медальоны – на случай, если убьют – у нас не уживались, хотя ими нас снабжали чуть ли ни еженедельно… Не хотелось носить с собой этот знак смерти. «Немцы мы, что ли?.. И так найдут и сообщат родителям»… Зато «колечко», добротно связанное, точно цветок, для постановки «ружья в козлы» – у меня имелось. Оно и помещалось в спорном, и невыясненном кармашке брюк. Я его отдал Катаеву, не понимая зачем оно ему? Две винтовки не ставят «в козлы»… Но я не хотел еще и еще раз услышать, что я «лопух» и еще «Таврический лирик». Первое – годилось для всех; второе – была моя личная кличка. Еще из Ленинградского технического училища, где в многотиражке я, нет-нет, печатал свои вирши. Лирики там не было – как вообще поэзии… Я пытался зарифмовать некоторые уставные прописи, полагая, что в рифмах они станут поэзией. Редактор газеты, видимо, тоже так полагал. Стихи же были ни тем, ни другим… Смершевцы, ведя под ружья арестованных уже были совсем недалеко…
Катаев посредством «кольца» странно – совсем не по уставу! – штык к штыку – соединил наши «винторезы», положив их рядом с бревном, с внешней стороны, подровняв их длину с бревном. Мне на миг подумалось, что наши винтовки, без нас, занялись штыковым боем, одновременно сделав выпад – «длинным – коли!».
– Чего стоишь? Взваливай на плечо! И в направлении кухни – шагом… марш!..
Так мы благополучно миновали смершевцев. Миновали верного трибунала… А, может, дело все же было вовсе не в березовом бревне? Может, мы не нужны были? Смершевцы «выбрали норму» и за «переполнением» не гонялись? Может, и так уже был «перебор» (двое вели под ружьем – троих, отобрав у них винтовки)?.. На войне, как нигде, возникают вопросы. Так бы и спрашивал, спрашивал… Вот только – у кого?
– Слушай, Таврический лирик… Как ты думаешь? Чем сейчас немцы заняты?