Мой конь розовый
Александр Карпович Ливанов
Надежда Александровна Белякова
Сборник философских рассказов и эссе "Мой конь розовый" относится к ранее не издававшимся произведениям советского писателя, прозаика, члена Союза писателей СССР Ливанова Александра Карповича (1920-1990), широко известного читателю по таким произведениям, как "Начало времени" и "Солнце на полдень".
Александр Ливанов
Мой конь розовый
Вы хотели написать книгу? Написали вы ее? Чего вы добивались? Стремились ли вы к какой-то высокой идее или же просто искали реальных выгод?.. А может быть, вы преследовали постороннюю цель: обращались лишь к нескольким вашим знакомым или даже к кому-то одному, чье внимание вы решили привлечь?.. Кого вы хотели восхитить, с кем сравниться, кого исполнить безумной зависти и кого преследовать? Скажите, почтенный автор, кому вы служили – Мамоне, Демосу, Цезарю или же самому Богу? Быть может, Венере, а может быть, всем понемногу?
Обратимся же к средствам…
Поль Валери
УРОК
Маша Дуева
Этот мотоциклетный взвод немцев, наверно, случайно напоролся на наш аэродром, на который мы только вчера передислоцировались. Может, даже беспрепятственно ездили здесь раньше, и вот – вдруг неожиданно столкнулись с нашим полком бомбардировщиков. Видать, это были обстрелянные вояки, знали о беспомощности авиации на земле, если решились обстрелять нас. Как-никак – они были готовы к этому: ручные пулеметы, задрав стволы, торчали спереди люльки на каждом мотоцикле…
У самолетов работала только одна наша, третья эскадрилья. Она прилетела последней. Мотористы и механики копошились у раскрытых моторов, возились с шасси, дозаправляли машины бензином… Мало ли всегда работы технарям на самолетах своих! Полчаса полета – и полсуток копошни. И не то, чтобы машины наши были хуже немецких, конструкторская мысль, так сказать, была ниже. Ничуть не бывало. Как бы не наоборот… Подводило производственное исполнение! Как заводское, так и в ремонтных мастерских. Тут не довернул, там не дотянул, а там прокладку не ту поставил… Вроде бы и та, а все же – не та. Скажем, на полмиллиметра тоньше, а в полете масло пробило, всю машину вдрызг обделало, вся черная, даже камуфляжа не видать. Хоть человечков рисуй на дюрали. Весь самолет надо мыть – от трубки Пито, самой передней точки, до дутика хвостового колеса… На морозе – занятие из малоприятных.
Это как раз случилось на нашей машине и весь экипаж вооружился тряпками в помощь техсоставу. Маша Дуева – коренастая вооруженница, нещадно ругала нас, будто мы были виноваты в том, что масло не пощадило и пулеметы, особенно задние, над турелью радиста, и хвостового стрелка. Ей самой довелось снять «ШКАСы» и чистой тряпкой приводить их в божеский вид…
– Вы все мужики – неряхи! Моя бы воля – одних женщин бы оставила в авиации! И был бы порядок…
– Ну да… Женский порядок был бы… Шик-блеск, а моторы не работали б, пулеметы не стреляли б!..
– Да? А полк Марины Расковой? Одни женщины!
– Не одни, Машенька… Это поначалу… Ну, летчицы – куда ни шло, а техниками, все мужчинами запаслись… Кто, скажем, изобрел твой ШКАС? Кто его до ума довел? Кто сработал, отладил, кто его ремонтирует?..
– Вот-вот… А кто их же разлаживает, гробит, доводит до ручки? То очередь затянет, раскалит ствол, то ленту перекрутит, аж патрон в смятку? – вяло огрызалась Маша, быстро, до блеска начищая вороненое тело ШКАСа. – Нарушаете инструкцию!
– Машенька, стрельба не вышивание гладью, «ШКАС» не швейная машинка «Зингер»…
– Взяли бы хоть раз в полет – я бы вам показала, как надо обращаться со «ШКАСом»! А? Уговорили бы командира полка?
– Чего мелочиться, Машенька… Обратись сразу уж к Верховному? Чего уж лучше? Мол, женская дискриминация, а не авиация…
– А что? Идея! Воспользуемся!..
Маше Дуевой не довелось осуществить эту блестящую идею. Мотоциклисты на полном ходу открыли по нам огонь из своих пулеметов. Они, видать по всему, не имели намерения надолго остановиться и увязнуть в бою. Одни мотоциклы погнали впереди себя часть наших людей, расстреливая их плотным огнем в ответ на одиночные пистолетные выстрелы из личного оружия, другие кружили вокруг самолетов, ведя огонь и по людям, и по машинам все они были недосягаемы для передних наших пулеметов в зачехленных штурманских кабинах. Но хоть один пулемет у Маши собран?..
Я кинулся за патронным ящиком в кабине радиста. «Скорей! Ой, мамочка, скорей!» – слышал я как навзрыд запричитала Маша.
«Вот-те – «мамочка»… – в голове еще успела мелькнуть мстительная мысль по отношению к Маше. Швырнув ей тяжелый патронный ящик, я нырнул под фюзеляж, чтоб добраться до пулеметов в кабине штурмана – там уже кто-то орудовал, чьи-то унты, «собачьи валенки», торчали на лесенке открытого люка. Замешательство мое длилось не больше мгновенья – пригибаясь, под центропланом, затем под фюзеляжем, я обратно стал добираться до стабилизатора, где орудовала Маша! Где там – она уже выскочила из-за стабилизатора, неся и пулемет, и патронный ящик. Ну, да! Сзади, где словно осы кружат мотоциклы, конечно, более удобный обстрел…
– На колени! На колени!.. – кричала мне Маша, не отдавая мне ни пулемета, ни тяжелый ящик с полным комплектом пулеметной ленты. Куполочки пуль смотрели отрешенно, окрашенные на вершинах в красный, желтый и зеленый цвет – бронебойные, трассирующие, зажигательные…
– На колени! – еще раз крикнула Маша, точно она была королева, а я ее дерзкий и непослушный паж.
Бухнув мне на плечо тело «ШКАСа», она открыла огонь. При этом плакала, что-то причитала и продолжала призывать в помощь «мамочку». Я был хвостовым стрелком, не мне ли полагалось стрелять из пулемета! (Мой пулемет она и вовсе разобрала – он лежал разобранным на коврике в кабине). Я все еще делал попытку заменить Машу, но она меня приводила в чувство острой коленкой и продолжала стрельбу по мелькающим мотоциклам. Стреляла, причитала и все призывала «мамочку»! То ли раскаленная гильза, то ли горячее металлическое звено что-то ожгло под воротником комбинезона – я дернулся, подумав, что ранен. И тут, мгновенным боковым зрением, заметил я такое – что впору было забыть немецкие мотоциклы, их обстрел, всю проклятую войну. Маша, которой довелось наклоняться к пулемету, раз-другой – в такой момент! – отдернула сзади юбчонку! Готов поручиться, что она даже озаботилась, чтоб наклон, ее поза за пулеметом – расставленные ноги, одна рука – на рукоятке пулемета, другая – на скобе спускового крючка – чтобы все было пристойно, не во вред ее женственности!
Мне теперь трудно вспомнить как бы я отреагировал на эти – столь дико неуместные – женские штучки, но Маша вдруг медленно стала клониться в сторону и упала. Я едва успел прижать к плечу горячий пулемет. То ли он дымился, то ли у меня за воротником горела шерсть. Пахло порохом и раскаленным металлом…
С пулеметом навскидку – я уже готов был дать новую очередь, когда мою руку от спуска отдернула чья-то сильная, явно не девичья рука… Это был наш командир экипажа, медвежистый, лейтенант Матвеев.
– Куда? Куда и в кого пулять собрался? Кончен бал! Гордые соколы, – а Машу не уберегли!..
Мне казалось командир меня в этом упрекает. Меня от всего произошедшего сильно подташнивало. Мне и самому казалось, что я в чем-то виноват перед Машей, не могу лишь догадаться – в чем именно… Но не она, не она ли нашпыняла меня коленкой пониже спины?..
Кто-то уже впопыхах расстилал на снегу, перед самолетом, зимний и тяжелый моторный чехол, мелькнула у меня перед глазами белая, как комок снега, марля. Мы с лейтенантом Матвеевым бережно понесли Машу. Я безотчетно отдернул у нее на острых коленях синюю, узкую и короткую, армейскую юбчонку. Голяшки сапожек ладно обтягивали полноватые Машины ноги. Плечо и грудь были залиты кровью…
Ее ранили в плечо и в шею. Это мы успели узнать от персонала подоспевшей «санитарки», которая увезла Машу. Из госпиталя она в полк не вернулась. Одни говорили, что ее представили в Герою, другие, что она нарушила инструкцию, без разрешения механика по вооружению разобрав одновременно один и демонтировав второй «ШКАС» на боевом самолете – и если б не ранение, сесть бы ей на гауптвахту. Так на войне бывает. Человек попадает на весы – где на одной чаше подвиг, на другой – инструкция, устав, настроение – по обстоятельствам – начальства. Оно не было из лучших – налет мотоциклистов расценивался как «ЧП» армейского масштаба. Не до наград было – многие, наоборот, были наказаны в соответствующих приказах…
Не знаю, что сталось с Машей Дуевой, мастером по вооружению нашей третьей эскадрильи. Чтоб никто не подумал, что «мастер» – высокая должность, добавлю, что тогда это была последняя должность в авиации. Да и звание при ней соответствовало, что-то около младшего сержанта, максимум.
Итак, младшего сержанта Машу Дуеву мы еще долго помнили в полку. Когда я заговаривал о том, что Маша, ведя огонь из пулемета, в такой момент – можете себе это представить! – отдергивала сзади юбчонку и даже старалась придать фигуре подобающую женственность, все лишь натянуто ухмылялись, не находя в этом ничего необычного, или просто сочтя это моими докучливыми выдуманными подробностями. Помнить о женских штучках в момент смертельной опасности!
Не скажу, что Маша, приземистая, бочонком, с красным веснушчатым лицом, была красавицей. Помнится, даже не было у нее в полку ни друга, ни покровителя из числа офицеров, как уж это водится на войне… Да не об этом вовсе думал я! Маша, тот эпизод с мотоциклистами, меня заставил задуматься о природе женского героизма. О том, что он, пожалуй, особый. С одной стороны – шпарить очередью из пулемета, с другой – «мамочка!» Бесстрашно стрелять по гитлеровцам, но, и перед лицом смерти, не забыть при этом о своей женственности! И уже на руках у меня и дюжего, как медведь, лейтенанта Матвеева, раненая и истекающая кровью, поджимать все же острые девичьи коленки в грубых чулках под узкую и короткую армейскую юбчонку! Нет, скажите, – какая сила духа, и какая женская беззащитность! Что ж это такое? Как это объяснить? Как назвать? Может, вся женская – природная – суть: героическая?
А мы-то о чем толкуем? Понимаем ли мы после этого женщину? По достоинству ли ценим ее?.. Кто бы мне это все объяснил?..
Прости меня, читатель, если мой рассказ тебя разочаровал. Не люблю я выдумывать. А то иной начнет о войне – и сразу: «Я у маршала Конева воевал! На Первом украинском!.. И пусть дальше все чистейшая правда, как-то неловко… Слушаешь из одной вежливости. А о Маше – уж сам не пойму почему: ведь не помышлял я тогда, что буду писать книги – я сразу решил, что поведаю людям о ней. Кому же еще? Я был самым молодым в полку – иных уж нет, а те далече. Да и сам вот собрался рассказать, когда уже стар стал, годков моих, видать, уже немного осталось. Чего же мне выдумывать? Странные, не правда ли, бывают долги. Как в древности – обетные дощечки! Что надлежало сделать. Самое главное, неукоснительное, обязательное. Ведь на этих вощенных дощечках не очень-то распишешься!..
Пока писал, думал о Маше. Оглянулся на юность – и стало грустно. Может Маша еще где-то живет на свете, нянчит внуков (не ради ли этого природа немного продлевает женский ресурс жизни?), помирать некогда: не себе принадлежишь. Женская жизнь – всегда серьезная жизнь! Вот и ты, Маша, тогда не взыщи за мой бесхитростный рассказ. Он из тех, которые подобны младенцам рождающимся без одежды. Меня ты, конечно, помнишь – но, на всякий случай: я был тогда хвостовым стрелком на красной «двойке» (на фюзеляже, на рулях поворота) лейтенанта Матвеева. Еще знали меня в полку по стихам, которые печатала наша авиабригадная многотиражка. Дрянные это были стишки, по правде говоря. Видать, в редакции поэзию понимали еще хуже меня, если их печатали. И все же – «поэт!» – даже комиссар полка майор Кудинов отличал меня своей улыбкой – а вот ты меня, точно мальчишку, пинала коленко й! Старшего сержанта!.. Какие там звания и субординация для женщины, которая от природы – старше!
Да и вправду – был ли я тогда – мужчиной?..
Деление многочленов
Чему только не учит десять лет – школа! Чему только не учит затем полдесятка лет – институт! Человека учат «всему-всему», чтобы потом он всю жизнь, задерганный этими полутора десятками годов «всему-всему», апатично и рассеянно делал что-то «одно-единственное». И вид у него такой, каким он лишь и может быть у человека, у которого, неизвестно зачем и во имя чего, отняли сперва детство, а затем и юность, и молодость! То, что так оно заведено с древности до наших дней не утешает его… Положа руку на сердце, какая часть, доля, толика из «всего-всего» ему понадобилась? Сотая? Тысячная? Ноль целых и ноль-ноль?.. И не софистика ли в этом неопределенном «ученье – свет», в том, что-де «всему-всему» нужно, чтоб выявить эти «ноль целых»? И пойдут здесь путаные суждения про призвание, профессию, «растущие требования». А на деле-то как раз растут программы и неизбежно падает требовательность! Разнообразнейшее и всеохватное ныне – «чему-нибудь» и «как-нибудь». Попробуй тут не растеряться душой, не призвать защитный инстинкт равнодушия, не затаиться, не закрыться, не сжаться, точно от осиного роя, чтоб хоть как-нибудь добрести до выхода, выбраться наконец из этого лабиринта, который когда-то кому-то угодно было назвать: «ученье – свет»! Лишь редким счастливцам (или, наоборот, несчастливцам – когда еще можно будет здесь сказать: «Сквозь страдание – к радости»; или – «Сквозь тернии – к звездам» – или, наконец, что-то подобное!) удается призвание – точно фокусом – схватить, сжать, перерезать, ширящийся поток «ученья – свет»! Сжать, перерезать – чтоб на другой стороне фокуса уже следовать своим трудным, единственным путем…
Кроха, соседский отпрыск на лестничной площадке ждет лифта. Мальчик на ребенка-то непохож! Он словно раздавлен ранцем и заботами. «Чем занимались в школе?» «Делением многочленов»! В каком же он классе? Во втором? В третьем – через силу? Кроха должен делить алгебраический многочлен на такой же многочлен, чего я, верзила, и в шестом не сумел! При всем желании! Смотрел на это как на мистическое измышление какого-то злого, ненормального человека. Хотелось плакать от тоски. Ну зачем, зачем ты мне тот, исписанный на доске, в три строки, многочлен? Понадобился ты мне? Свет был мне не мил, жизнь отравлена. И ныне сжимаюсь, втягиваю голову, точно бьют, лупят меня эти три строки, три палки мелом на доске… И ныне приснится, просыпаюсь разбитым, больше, чем когда приснится война, фронт…
Прости меня, кроха! Сочувствую тебе. Я ничем не могу помочь. Но – «если бы я был царем»!..
…Нечто похожее потом – в Литературном институте… Я писал стихи, как многие, чувствовал в этом – либо уж ни в чем другом – свое призвание. Учили меня «на поэта» главным образом товарищи (чуть не сказал по-старинному – «господа»!) профессоры. Теперь-то я понимаю, что в той учебе был такой же прок, как если б, скажем, игре на скрипке учили искусствоведы. Но профессоры, видать, как раз те люди, которые любят учить и никогда не спросят у себя: кого, зачем, чему учат! Бедняги и учили-то тому, чему их когда-то учили, что еще кой-как помнили. Нет, не вливался в нас мощный поток познаний, так себе, проплескивались мимо мелководные ернички. Мы шутили: «они строят самолеты с съекономленных материалов!»
Впрочем, я полагал тогда, что так как раз и надо, чтобы «выучиться на поэта». «Полный курс филологического факультета» – и всё: «помимо творчества»! И было оно: «мимо творчества». Пять лет…
Писать было некогда. И товарищи профессоры, и товарищи студенты, тянули мы эту трудную и неразборчивую лямку. Ведь и школа перед учеником, и институтская альма-матер перед студентом – та общая греховность и взаимопрощаемость, где общее суеверие и кончается тем, что ни праведников, ни грешников, одни остаются своими званиями и окладами, другие уходят со своими дипломами… Тут клюнул, там краем уха что-то ухватил – получил зачеты, сдал экзамены: прощай, альма-матер!
Хоть были здесь и строгость, и требовательность с заминками – все же ханжеством тут не пахло. Доверие легко переходило в суеверие. Шутка сказать – «учить на писателей!» Как учить? Кому учить? Кого учить? А вдруг этот двоечник все же станет писателем? И удрученное «стило» с золотым пером, повиснув над зачеткой, выводило спасительную тройку. Да и надо кого-то учить, чтоб получать свою профессорскую «сумму прописью». Интеграция сложностей, мудрость жизни…
…Зачем я зашел тогда в кабинет «декана-тарана-тирана»? Это был добрейший, впрочем, человек, всегда, как диккенсовский клерк, корпевший над бумагами: планы, расписания, отчеты… «И избави бог от лукавого. Безделью в наше время и некогда опомнится – хоть и тонет в бумагописании, никому не дает делом заняться: «действуй как я»!