– Не как все?! Извините! Любят порисоваться! Мол, мы – не такие, как все! Такие! Знают, как все, – «сумма прописью…» Так и норовят порушить финансовую дисциплину! А ему, вишь, корректор какую-то запятую убрал – трагедия! Все вверх дном! Эгоисты…
И снова мы с ним курили в конце коридора, возле окна. В углу появилась большая – чуть ли ни двухведерная – на целую пятилетку хватит! – белая фаянсовая урна. Видать, уборщица прожужжала уши замдиректора по хозчасти. Закупил он эти урны. Любопытен стал мне этот человек! Весь мир, все человеческие отношения у него получили очень своеобычное, через «финансовую дисциплину» – освещение. Вселенная и человечество здесь сошлись, спрессовались, как в фокусе какой-то оптической призмы. И преломляла эта призма лишь так, как было ей присуще! Скажем, чего только не слышал о тех же – «писателях», о наших авторах. От тех же наших дам-редактрис. Это были жены всяких начальников, дочки и племянницы генералов и известных писателей, деятелей союза писательского и комитета по печати… Не так уж был он велик, этот редакторский оклад, чтоб уж очень соблазниться им. А все же – на заводе надо было повкалывать, чтоб заработать эти полторы сотни в месяц. Но главным было – «ненормированный рабочий день»! Можно было придти на работу после обеда, можно было день другой на неделе – вообще не быть на работе. Даже придумать – «присутственный день», сделать его – хоть и неприказным, самоявочным – законным. И вот уже лихо подхвачено всем коллективом: «Валентина Ивановна? У нее присутственные дни вторник и четверг! Звоните, пожалуйста! Всего хорошего!» И хлоп трубку, и гудок – исчерпывающий ответ: какие еще могут быть вопросы! Да, много был наслышан от дам-сослуживиц, от дам-редактрис… Они иногда мне мирволили, снисходили ко мне, сознавая свое превосходство в том, что они – не писатели! Что не пишут! Не пытаются! Я же «пытался» – и заслуживал поэтому либо открытое презрение, либо чувство жалости. Они все-все знали о каждом авторе. Где, кто, сколько издал, сколько получил, где его дача, сколько она стоит. О самих книгах они почти никогда не говорили!.. Вот и главный бухгалтер Воробьев тоже много знал о писателях – но опять же не о книгах их! Через свою «финансовую дисциплину». Ну, пусть хоть так – лишь бы не это тягостно-бытовое – «первая жена… третья жена», и все – помимо книг!
– Видели стенгазету новогоднюю?.. И меня там прохватили? Это поэт наш – Г… Тоже вроде вас – что-то пишет, пишет… Стишок про меня сочинил. Да он там про все руководство.
– Стишок? И какой же? – я был уверен, что поставлю вопросом в затруднительное положение нашего главбуха. К удивлению моему – он стишок и запомнил, и прочитал наизусть, вполне грамотно выделив и ритм строк, и паузы-рифмы!
Сделав строчку с половиной,
Стал поэт канючить грош –
Но седого на мякине
Воробья не проведешь!
Посуровев, молча ждал – дал и мне почувствовать обидное содержание «стишка». «Стишок» был из «легких» – поэтому сразу запоминался. Но обидного я в нем ничего не нашел. Я стал говорить, что в газете много таких – дружеских шаржей и подписей-стишков! И если автор, желая укусить, все же другого повода не нашел, стало быть, – все в порядке! Счастливо отделался! А то эти «стишки» – о-го, какие бывают колючие! Припечатают на всю жизнь! Скажем, эпиграммы Пушкина! Или эпиграмма на известного Зоила, злобного критика Буренина – мол, бешеная собака скольких покусала, но вот укусила Буренина – и сразу сама подохла… Или на современного критика Раппопорта: «Когда я вижу Раппопорта, встает вопрос такого сорта: зачем мамаша Раппопорта себе не сделала аборта»…
– Да это все… Пустое… – слабо отмахнулся от меня главный бухгалтер Воробьев. – Зачем, скажите, глупости писать? Вот и говорю: несерьезные люди все писатели! Особенно, которые поэты!
– Не согласен… Скажем, Гёте – был министром! Байрон – член английского парламента! Жуковский – статским генералом и воспитателем наследника престола!
– Эка хватили… Время было другое… Даже поэты тогда были серьезными людьми… Не шалопайничали… А то – «строчку с половиной». В издательстве работает, а ничего толком не знает! За половину строки плачу – как за полную! По положению! Потом это: «канючить грош»… Зачем канючить? Поступила из главной редакции форма 11 и форма 43 – получай. И не «грош» – сколько положено! На то и финансовая дисциплина! А то пишут – и ничего не понимают!
На своем юбилее – стукнуло человеку 60, из них – чуть ли ни две трети работы в издательстве – сидел он впереди полного зала серьезный, смущенный, позыркивал своими острыми глазками, с выражением лица, каким бывает у нехитрых людей, но обязательно желающих казаться – хитрыми. Кто-то специально так, без президиума, без стола, прямо перед залом усадил его, выставив перед всеми собравшимися на всеобщее обозрение. Местком что-то медлил заявиться с адресом-приказом, с подарком. На розовом лице главбуха даже проступил бисерный пот. А он все хлопал глазками, исподлобья хмуро, торжественно и смущенно, смотрел на зал, на людей, которые сдержанно гудели, негромко перешучивались, точно перед поднятием занавеса собственной самодеятельности, содержание которой уже всем было известно наперед.
Казалось, он даже в душе немного презирал всех собравшихся, презирал за несерьезность, такую же, как в писателях, главное, что нам редакторам не дано будет никогда в жизни узнать, что такое – «финансовая дисциплина». Как должное выслушав адрес, как должное принял подарок – часы с боем, лишь снисходительно раз-другой поднял глаза на местком, и как бы нехотя боднув головой…
– Может, что скажете публике? – обратился к нему наконец местком.
– А что сказать?.. Вроде никому ничего не задолжал… За всю жизнь чужую копейку не прикарманил… Э! Разве они знают – что такое: финансовая дисциплина!
Встал – и точно непонятный гений, прижав к груди часы – направился к выходу…
Пространство
По двое, держась за руки, вяло, точно утиный выводок к реке, детсад перетянулся через дорогу, и, минуя светофор, потек по тротуару. Ребята, парами, то натыкаясь друг на дружку, то отставая, образовав бреши в строю, были заняты собой, гомонливо переговаривались, не обращая внимания на двух, с каждой стороны строя, сновавших воспитательниц, на их, нервные и сдержанные одновременно, окрики.
Я обратил внимание на последнюю пару. Это были мальчишки, которые уже смахивали на школьников. Они явно стеснялись своей недетсадовской стати, поэтому изображали друг перед другом ухмыльчатую независимость, когда какая-то из воспитательниц, что-то и им выкрикивала, чувствовалось у них шла интересная беседа.
Я шел сзади их и мне слышен был их разговор. Почему я пошел за ними? Неужели этот разговор сам по себе мог заинтересовать?.. Что-то поднималось в душе, всплывало в памяти и вот уже я сам себе сказал – «ах, вот оно что…»
– Понимаешь, клюшечка эта, шестислойная! Сама – тяжелая, а ручка – легкая. Сама к руке прилипает! И как ни води – она удобная, по руке! Отец мне из Финляндии привез…
– А у меня лыжи финские! Им даже распорки не нужны! – Станешь на них, они даже не совсем прогибаются! Такое, специальное дерево!
– Клюшечка пружинит при ударе… А водить ею хорошо – она сама бегает по льду – будто сама за шайбой идет!
– Мне за лыжи соседский Толя предлагает альбом с марками. Щенка афганского обещал. Во-о!
Мне вдруг стало неинтересно дальше. Я был уверен, что сколько бы ни длился разговор – он будет все о том же…
И лишь, когда я оставил строй, обогнав его, прибавив шагу, я вспомнил Гену Волошинского. Да, именно так его звали. Все верно. И имя, и фамилия. Больше, чем полвека миновало, а помню своего детдомовского кореша! Нас с ним перевели в младшую группу за нашу малорослость – и вот мы уже тут выделяемся среди мелюзги. Мы ее презираем, норовим не слушать воспитательниц – «За ручки! За руки!» Мы идем сзади строя, замыкающей парой, мы разговариваем.
Я тогда мечтал о друге. У каждого детдомовца был в школе друг. Каждый выбирал себе друга на свой вкус. Кому-то для этого подходил тот, кто хорошо дерется. Кому-то, кто хорошо учится – можно всегда списать уроки. А еще кому-то тот, у кого можно подкормиться, у кого из кармана пальтеца торчит край газетного сверточка: «завтрака». Два ломтя хлеба, намазанных повидлом, а то и маслом. Стоит, что и говорить, поухаживать за таким другом – после третьего урока, на большой перемене – поделится…
Я искал друга в ком-то четвертом. Ни первые драчуны, ни отличники, ни, наконец, те что с «завтраками» меня не привлекали. Я выискивал друга, который умней, больше знает, пусть хоть одну книгу прочитал, которую я не прочитал! Да, главным была – эта бывалость в мире книг. И еще умение рассказать прочитанное. Таким и был мой кореш Гена Волошинский. Он был детдомовцем из городских – не в пример мне, деревенскому. Его какая-то родня брала к себе по выходным. И Гена был книгочеем. Он куда больше прочитал меня – и поэтому я на него смотрел снизу-вверх, хоть ростом он был даже немного ниже. Мы не раз мерялись. На полголовы был он ниже меня, он это знал, но я, из вежливости – и как одна из множества жертв дружбе – говорил, что мы – «одинаковые»… У Гены, сверх того, отец был красным командиром, недавно умер от раны на гражданской войне. Для самого Гены было совершенно решенным делом, что и он, подобно отцу своему – будет «красным командиром». Вот почему он так ревниво следил за своим ростом, опасаясь, как бы из-за малорослости не приняли его в эти «красные командиры».
Уже будучи первоклассником, я искал друга среди школьников недетдомовцев, а обрел его как раз в детдоме. И мы с ним, с Генкой Волошинским, замыкали строй младшей группы. Мы стеснялись «за ручку», и лишь при настойчивых окриках воспитательниц, вот так же снисходительно и ухмыльчато, как недавно представшая передо мной детсадовская пара, лишь на время брались за руку, чтоб тут же ее выпустить, показывая свою взрослость и независимость. Сколько книг успел прочитать Гена! И даже совершенно взрослых, с мелким шрифтом!
– А ты читал книгу про Макса Гёльца? Во-о, тоже не читал! Он знаешь, немецкий революционер! Он по крышам домов убегал от полиции! Они по нему палят из наганов – а он в ус не дует! По крышам домов себе прыгает – и только его видели! Из тюрьмы сколько раз бежал!..
– А твой отец, Гена, прыгал по крышам? – Спросил я, почему-то ощутив необходимость увязать воедино два образа: сверхотважного немецкого революционера и, наверно, такого же сверхотважного красного командира, Генкиного отца. Мне хотелось приблизить, прояснить в воображении, главное, приблизить эти две высящиеся передо мной монументальные фигуры героев. Сердце мое изнывало от святой зависти к ним, к их судьбе – от мечтательного бессилия быть таким же, как они…
– Мой отец? По крышам?.. – Недоумевал Генка. Недолго недоумевал. Он, подобно мне был во власти крылатой мечты – но, в отличие от меня, он верил в свою будущность, в свой героизм. – У моего отца, если хочешь знать, было личное оружие за храбрость! Наган с мо-но-грам-мой! Понял?
Я, конечно, ничего не понял – что это еще за «мо-но-грам-ма»? Особая такая система нагана? С резьбой-отделкой?.. Не буду переспрашивать. Чтоб не прервать рассказ, затем, чтоб не обнаружить лишний раз свою деревенскую серость… Так, ненароком, можно и потерять вдруг друга! Мне, конечно, невдомек было, что Гена нуждался во мне, слушателе, еще больше, чем я в нем, рассказчике…
– А «Спартак» ты читал?
– Я читал… Интересная, знаешь, книжка – «Серая шейка»… Не думай, двадцать две страницы. Писателя – Мамин-Сибиряк… Фамилия такая…
– А то я не знаю! С карти-ноч-ками! Для мелюзги! И не стыдно? Надо про революционеров читать! А вот еще – «В тисках Бастилии». Мировая книга!
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: