– Скоро двадцать четыре…
– Дай-то бог! Помочь ей я смогу лишь в одном. Не будет она страдать от сильных болей. В остальном мы все беспомощны… Погуляйте пока там, молодые люди, в нашем лесочке, а часа в три будет готово, что следует. Тогда и заберёте… А денег дадите, сколько не жалко! Они теперь вам нужнее, нежели мне… Идите, а я пошаманю, коль опять понадобился хорошим людям…
Глава 10
Могучие сосны в бескрайнем, как нам показалось, бору произвели сильное впечатление! Их ровные с чешуйчатой смолистой корой стволы высоко задрали хвойные шапки и источали характерный, очень приятный запах смолы. Толстый слой годами копившихся иголок и шишек, не вздыбленный всюду ни чьими ногами, создавал удивительное ощущение чистоты и порядка, который нарушался лишь торчащими кое-где желтеющими пучками высохшей травы, да запоздалыми крохотными лесными цветочками. Ветер волнами проносился по бору туда-сюда, каждый раз прилизывая макушки сосен, а они, поддаваясь, клонились из стороны в сторону и шумели возмущенно. О том же возмущении свидетельствовал и громкий скрип их толстых корабельных стволов.
Мы с тобой гуляли долго, забыв, казалось, как и зачем здесь оказались. Нам всё бесконечно нравилось, а тебя мило восхищала каждая шишка, травинка или крохотный цветочек. И было странно замечать собственное дыхание, но мы его действительно замечали, поскольку всякий вдох пахнущего лесом воздуха волновал что-то в груди и вынуждал задыхаться, так что не обнаружить своего дыхания становилось просто невозможно. Раз за разом оно вздымало грудь и что-то в ней таинственно щекотало.
Ты веселилась, увлеченно создавала неприятности странным муравьям, теплое время которых давно истекло, а они продолжали торопливо копошиться. Ты пыталась пересвистываться с неизвестной звонкоголосой птичкой, потом смешно подражала кукушке, следила за тяжелыми облаками, угрожавшими нам первым снегом…
Наконец ты устала от обилия впечатлений и заснула на пне вековой сосны, положив голову на мои колени. Заснула под мои разговоры о том, что каждый лес имеет свое лицо, непохожее ни на какое другое, и легкое поглаживание твоих плеч поверх пальто.
Спустя несколько минут ты проснулась, а я обрадовался тому, как именно ты это сделала – вся засветилась, стремительно вскочила, побежала, закружилась. По твоему настрою без труда читалось, что ты счастлива. И это было крайне важно для меня, поскольку пока ты спала, я загадал: если проснешься весело и энергично, то все наши жуткие беды обойдут нас стороной; если же захандришь, то… В общем, упаси нас боже!
Я рассказал тебе об этом, ты обрадовалась моей мистической логике, еще больше развеселилась и принялась мило чудить! «Просто удивительно, до чего же красиво у тебя получалось всё, абсолютно всё, каждое движение, каждая шутливая выдумка!» Мне ты крикнула набегу:
– Сережка! У нас и без твоих гадалок всё будет прекрасно! Пре-крас-но-о-о! Мне здесь хорошо! Мне здесь легко! Хочу в этот лес устроиться бабой Ягой! Не хочу никуда уезжать! Давай мы останемся здесь до зи-мыыы! – счастливо хохотала ты, перебегая от ствола к стволу.
– Видимо, так и придется сделать, поскольку дорогу обратно мы с тобой вряд ли скоро отыщем! Мы ведь заблудились! – ответил я, тут же подумав: «Только бы не сорвалась, не потонула в пучине страшных своих мыслей, которые и включают в человеке тот самый – таинственный и неизученный – механизм биологического увядания. И человек сразу теряет надежду на будущее, а вместе с тем и способность бороться за это будущее и противостоять множащимся невзгодам. И тогда его конец предопределен».
Уже под вечер, когда мы переделали все намеченные дела и, наконец, то ли пообедали, то ли поужинали в красиво оформленном кафе, ты захотела взглянуть на детскую железную дорогу. Мол, слышала когда-то, что есть такая в Уфе. Расположена она в городском парке и своими рельсами опоясывает его периметр. Там настоящие крохотные локомотивчики тянут настоящие вагончики, в которых и мы сможет проехаться, купив совсем настоящие билетики. Там есть всякие мостики, шлагбаумчики, вокзальчики, перрончики, семафорчики… И все должности замещают дети! Ну, не самые маленькие, конечно… Подростки. И все они в настоящей железнодорожной форме! Ведь интересно же! Нет? – тянула ты меня, настаивающего на твоём отдыхе и, следовательно, на возвращении в пансионат.
В парк мы с тобой попали, когда в нем давно светили фонари. Железная дорога, конечно же, уже не работала. Ее вообще законсервировали на зиму.
Когда мы уходили из сразу наскучившего тебе городского парка, несравнимого с «нашим» лесом, похолодало еще сильнее, и робкими пушинками закружил редкий, но крупный снег. Для этих мест он, пожалуй, припозднился, но нас это не волновало. Ты с удовольствием подхватывала в воздухе самые большие снежинки, обреченные растаять и в твоих ладонях, и на земле, не успевшей, как следует остыть, и несла их ко мне, чтобы поделиться своим удивлением и радостью, но всякий раз не доносила в уже озябших ладошках, поскольку снежинки исчезали. «Боже мой, – подумал я с ужасом, – ведь любая капелька-снежинка из тех, что тебя так радуют теперь, в этой жизни удерживается столь же слабо, как и ты, лишь чуть-чуть медленнее тающая в моих беспомощных руках».
Глава 11
По приезду домой начались наши семейные будни. С тем лишь исключением, что для всех людей будни ассоциируются с чередой похожих, серых и бесконечных дней, в каждом из которых ежедневно повторяется одна и та же работа, одни и те же магазины, давно надоевший своими неудобствами общественный транспорт, посуда, стирка, телевизор… Но наши будни оказались напряженным приближением к чему-то страшному и окончательному, не подлежащему исправлению. И хотя между собой мы эту тему не обсуждали, но в тайне друг от друга не могли о ней не думать. Особенно, ты.
Мне-то было куда легче – я уже кувыркался в служебных обязанностях на работе, и кроме забот о тебе был постоянно занят непреложными для исполнения задачами вне дома. Оплата квартиры, электричества, телефона, закупка продуктов, ремонт некстати сломавшегося пылесоса, устранение течи в ванной, на которую холостяком я не то, чтобы не обращал внимания, но оставлял на потом, и прочее. Всё это как-то насыщало и разнообразило мою жизнь. Ты же оставалась дома и старалась занимать себя приготовлением пищи, уборкой, стиркой и даже моей библиотекой. Но, знаю по опыту, что спокойная и однообразная домашняя работа, как и всякая иная, размеренная, стимулирует размышления. Понятно, о чем тебе думалось… Потому и читать у тебя не получалось, поскольку, видел я, уже третий день закладка в выбранном почему-то «Оводе» оставалась в начале книги.
Когда я возвращался домой, к тебе, родная моя, ты первые минуты бурно радовалась, но потом опять сникала и надолго замолкала. Я по опыту успел узнать, что развеивая подобное твоё настроение, вызову лишь бурные слезы. Потому, хоть и опасался этого, но всё-таки пытался отвлечь тебя от тяжелых дум, чем угодно, и в ответ всегда слышал лишь твои вопросы, обращенные даже не ко мне, а к твоей безучастной и несправедливой судьбе: «Ну, почему я? Почему всё это свалилось на меня? Чем я провинилась? Что я делала не так? Ты мне можешь сказать? Боже мой, за что же это мне? За что? Я не хочу умирать! Ну, хоть еще немного… Ну, хоть ненадолго забыть обо всём этом ужасе! Я не хочу так! Я устала! Я очень устала от этих кошмаров!»
Потом ты брала себя в руки, подсаживалась ко мне и улыбалась, словно, извинялась за свою слабость. И просила подробно рассказать, что интересного случилось в нашем НПО и, особенно, в твоем КБ. Чем теперь заняты твои подруги? Кто устроился за твоим кульманом? Что проектируют теперь? Что там вообще говорят? Спрашивают ли о тебе? А что ты им отвечаешь? Ты же не говоришь им, что я больна? Не надо!
И я обстоятельно молол тебе всякую ерунду, чтобы хоть как-то оттянуть то время, когда ты опять начнешь, терзая себе и мне душу, пытать свою безответную судьбу, почему всё это произошло именно с тобой. И я молол, чтобы отвлечь тебя и не допустить изматывающих истерик, вызванных не пустыми капризами, а чудовищным отчаянием, глубину которого ни я, никто иной, не ожидающий своей смерти в скором будущем, измерить не в силах.
Я, временами казалось, хорошо понимал, что с тобой происходит, поскольку знал, почему это происходит. Я всё видел, даже испытывал на себе все сопутствующие твоему состоянию весьма неприглядные подробности, и всё же, при всём этом, я был не в силах понять твоё состояние и твоё горе на всю его глубину. Уже потому, что наряду с твоей жизнью, у меня продолжалась и другая, своя жизнь, более наполненная и благополучная, нежели у тебя, и какая-то не самая плохая перспектива. Я ведь не был обречен! По крайней мере, хотелось верить, что умру я не так уж скоро. И, главное, я нисколько не знал о том, где и когда наступит мой последний час, хотя само собой, конечно, подразумевалось, что случится он не скоро. Потому не было особых причин для волнений. В конце концов, что уж там говорить, я в любой момент мог, скажем, насмерть подавиться, попасть под трамвай или стать жертвой случайного уличного негодяя…
Но всего этого, самого важного для меня, я не знал наперед! Потому не переживал заранее, не готовился и продолжал просто жить, как и все! Это чудесное незнание прекрасно защищало мою психику от мучительного ожидания того, что неминуемо когда-то случится! Незнание позволяло мне жить, не истязая себя ожиданием приближающегося конца.
Вот, посмеивался я мысленно, умные люди утверждают, будто знание – сила! А получается-то наоборот! Выходит, что именно наше незнание является огромной силой, да еще и благотворной! И более значительной, и могучей, нежели знание! Без спасительного незнания у всех нас руки непременно опускались бы раньше отпущенного нам времени. Мы с ранних лет превращались бы в страдающие и живые трупы. И не было бы на Земле создано очень много из того, чем человечество теперь гордится, поскольку гениям было бы не до своих творений – их более всего занимали бы страдания по поводу собственной безвременной кончины…
Так, день за днем, утекли еще две наши недели. Внешне всё происходило в прежнем ритме, тем не менее, что-то слегка менялось, влияя и на нас. Прежде всего, твоя болезнь тайно продолжала своё разрушительное действие, и его последствия проявлялись всё заметнее не только в твоём поведении, но и во внешности. Обнаруживать эти изменения было мучительно даже мне, но страшно становилось только от попытки представить, какой же болью они отзывались в твоей душе, ведь все они, эти изменения, свидетельствовали только об одном – о приближении развязки.
Об этом я старался не думать, не понимая тогда сам, что таким образом интуитивно защищаю свою психику. Но, обнаружив за собой сей грех, я всё больше стыдился проявления собственного эгоизма и накапливающегося раздражения. Нет – совсем не на тебя! Но это раздражение, конечно же, было вызвано тем, что в глубине своей души я сознавал всю бесполезность наших спасательных действий, а коль так, думалось мне, пусть уж всё закончится поскорее, не изматывая ни тебя, ни меня («Мне бесконечно совестно, но я ведь так думал!»). Но тут же замечал тебя – милую и родную, такую чистую, прямо-таки, неземную, нежно любимую… Вот только такой, что уж скрывать, я видел тебя раньше, теперь же многое принципиально изменилось, поскольку не осталось никакой надежды на наше общее будущее. Вместе с тем постепенно слабело и моё стремление бороться, а уж далее, как бы я не противился этому, особенно, если бы кто-то высказал мне это самому, менялось и моё отношение к тебе. Я этого не хотел! Это происходило помимо моей воли! Я не мог с этим совладать!
«Я, конечно же, не брошу тебя до последнего вдоха. И ни за что не оставлю умирать в одиночестве, но пойми и меня: и я в последнее время дьявольски устал, и ещё как-то шевелюсь лишь для того, чтобы успокоить тебя, порадовать, если удастся, но меня уже не покидает предательская мысль, что любые наши действия обречены на неудачу. Своей поддержкой я лишь облегчаю твои огромные страдания, и тебе это очень нужно, но я не способен вернуть тебя в свою жизнь такой, какой ты была раньше. Получается, будто я стараюсь сохранить будущее, которое одной ногой в прошлом, и сохранить которое мне не по силам. Сизифов труд! Именно полное осознание безнадежности и бессмысленности всей моей отчаянной деятельности вызывало у меня постоянное, хоть и скрываемое даже от себя, но раздражение».
Уже в нынешние времена, когда из моей жизни, словно в неведомое никуда, день за днем утекла пропасть времени и воспоминаний, когда стало не так мучительно погружаться в пережитое, я вдруг понял то, что должен был понимать тогда. В самом начале нашей трагедии тебе психологически было значительно тяжелее, чем мне. Но потом, ближе к ужасному исходу, когда ты собралась в комок, успокоилась, настроилась на что-то такое, в чем я не мог ни помочь, ни поучаствовать, тяжелее стало мне. Хотя, может, я не прав и в этом, поскольку ты никогда не жаловалась, и лишь со стороны могло показаться, будто тебе стало не так уж страшно, не так уж больно.
Но то, что ты окончательно приготовилась уходить, было заметно и мне; физические боли были заглушены сильнодействующими препаратами, а боли и страдания психологические тебя, мне казалось, уже почти не тревожили. Может, вообще не тревожили, хотя понять это, если всё именно так, я не в силах. Ты стала иной не только внешне, не только телом и лицом, ты стала неузнаваемой и внутренне. Ты будто осознала что-то такое, на что не был способен я! Ты уже знала то, что в силу естественной самонадеянности здорового, не обреченного как ты человека, не мог знать никто. Ты была готова к тому, что я применительно к себе не мог допустить, не осмеливался представить даже в страшном сне.
И в обоих состояниях – твоем безнадежном и моем соучаствующем – никого из нас нельзя ни оправдать, ни обвинить. Потому что наши реакции и действия определила сама природа, по-разному формируя психологию поведения как здорового, так и неизлечимо больного человека, сознающего, что он доживает последние дни.
Наверное, точно так же, но лишь на протяжении многих лет, то есть, постепенно, неспешно смиряется с приближением конца психика стариков. Они тоже, как мне не однажды приходилось слышать от них же самих, с какого-то времени готовы встретить смерть в любой момент. Не особенно волнуясь, они ждут ее прихода, даже призывают поскорее их забрать туда, в царство мертвых, чтобы облегчить тяготы одиночества и физические страдания. Их психологическая готовность умереть в какой-то миг вполне созревает. Причем без каких-либо переживаний по этому поводу с их стороны. Приближающаяся смерть их нисколько не пугает своей неотвратимостью, не мучит переживаниями о том, что и кто останется без них и после них. И даже пропагандируемая религией плутовская возможность начать новую жизнь где-то там, на неведомом нам «том свете», их никак не интересует. Казалось, самое лучшее, что могло случиться с ними и для их блага, – это беспрепятственное развитие всех событий по сценарию их судьбы, но непременно без проявления какой-либо воли с их собственной стороны! «Пусть всё будет, как следует! Мы со всем, что вершит судьба, смиренно согласны!»
Эти бедные люди-старики, если они не были вовлечены в какие-то важные дела и события (те, кто по-прежнему играет заметные роли в обществе – не в счет!), переставали чем-либо интересоваться, за что-то отвечать, на что-то влиять… Они, казалось мне, давно выключены из жизни и в ней их поддерживают лишь удивительно долговечные тела. Не осталось у них ни мозга, что-либо создающего, ни души, способной остро переживать и сопереживать, ни стремлений к чему-то значительному, ни интересов вообще… Только совсем слабая память.
Закоренелая общественная бесполезность, сознаваемая окружающими и ими самими, сделала их ненужными ни себе и никому, а, по сути, вообще полуживыми трупами.
Но тебе, бедняжке, в отличие от тех стариков, пришлось всё пережить в цветущем состоянии души и тела, а не в закономерно увядающей старости. И происходило у тебя всё чересчур стремительно, в течение всего-то нескольких месяцев, что никак не обеспечивало ни постепенности, ни замедленности тяжелого внутреннего переустройства психики, сознания и души. Эти несоответствия поначалу вызывали у тебя невыносимые страдания, но со временем, как будто, всё изменилось, успокоилось и в тебе. И то, чему следовало развиваться в более долгие сроки, всё-таки успело осуществиться и в тебе.
Как следствие, при мне ты уже почти не плакала, часто даже улыбалась. Чаще – каким-то своим мыслям, но иногда и меня пыталась подбадривать своими улыбками в большей степени, нежели был в силах сделать это для тебя я.
Ты стала сильнее и увереннее в себе, чем раньше, хотя внешне изменилась настолько, что я пугался тебя, всячески скрывая это. Твоё бесконечно милое раньше лицо теперь затруднительно описать, потому что делать это невыносимо. На нём появилась та жуткая маска смерти, о которой я читал у Чехова, но, не видя ее раньше, не мог даже представить. Ты давно не подходила к зеркалу – ты смирилась с этим, что для женщины, как я понимал, не только очень болезненно, но и совершенно противоречит ее натуре.
Мне было настолько жаль тебя, что временами я скрывался в ванной, где беззвучно трясся в рыданиях, а потом, подержав лицо в холодной воде, чтобы замаскировать свою слабость, возвращался к тебе. Ты всё понимала, но меня не трогала.
Временами мне становилось жаль уже и себя. И хотя злился я на несправедливость твоей судьбы, но одновременно благодарил судьбу и свою за то, что она не поступила со мной так же жутко и несправедливо. И когда я об этом думал, то сразу испытывал стыд за возможность оставаться в жизни после того, как уйдешь ты, но радость от этой возможности всё-таки возникала! Я ужасался несвойственному мне эгоизму и усиливающемуся отчуждению и от тебя, и от твоей беды, и от неизбежного, и всё явственнее приближающегося конца. Но меня всё чаще посещала именно эта гаденькая и безнадежно отгоняемая мною мысль: «Поскорее бы уж это случилось, коль всё предрешено, и любая борьба бесполезна!» Получалось, что стремясь к собственному покою, я желал тебе более скорой смерти!
«Боже мой, что сделалось со мной?» – бесконечно любя тебя, я совсем запутался, не зная, что же теперь мне делать, поскольку что-то улучшить уже не мог ни я, никто вообще! И потому к моему паническому непониманию своих действий всё чаще добавлялось эгоистическое желание всё поскорее закончить, поскольку тогда и я освободился бы от мучительного ощущения собственной беспомощности и предельной усталости души и тела. Таким образом, я, как будто и против своей воли, но всё больше беспокоился не о тебе, а о себе. Как говорится: «Картина Репина – приплыли!»
Дома мне приходилось фильтровать не только свои слова, но и мысли, поскольку многие из них, совершенно безобидные на первый взгляд, тебя с твоей необычайно обострившейся проницательностью могли больно ранить. Ох, не напрасно говорят, будто в доме висельника о веревке вспоминать нельзя, так и мне приходилось быть начеку, чтобы исключить такие привычные слова и обороты, как: потом; подождем; завтра; поживем-увидим; еще не вечер; не сегодня… Услышав их, ты мрачнела, а то и плакала. Каждое подобное слово больно напоминало об отсутствии у тебя перспектив даже на ближайшее будущее. Ведь всё, что отложено на потом, для тебя может и не случиться.
Хорошо еще, своё прошлое ты вспоминала охотно, хотя и с вполне объяснимой грустью. Тебе нравилось, когда я внимательно слушал любые твои воспоминания, уточнял некоторые моменты, одобрительно поддакивал или комментировал. Ты, большей частью, говорила о своем детстве, об очень давних впечатлениях, о незаслуженных обидах от родителей и подруг и сожалела о том, что сама кого-то в те счастливые времена, не желая того, обидела, а теперь и извиниться уже не получится. «А так хочется, чтобы никто не вспоминал меня худым словом, после того, как я…»
И опять начиналось то страшное, с чем я совладать никак не мог – твои горькие от безысходности слезы.
В то время у меня вошло в привычку ироничное повторение про себя некой фразы, придуманной в минуты размышлений, накатывающих на меня всё чаще: «Моя нервная система стала чрезмерно нервной! Товарищи, сберегая чужие нервы, вы сберегаете и свои!»
Эта глупая фраза, неизвестно, как и зачем во мне родившаяся, приклеилась словно репей. И я периодически повторял ее с одержимостью сумасшедшего, хотя и сознавал, что любая мысль, даже самая остроумная и самая смешная, не то что эта, высказанная второй раз, настораживает, а потом и вовсе представляется глупостью. А человек, который ее неустанно повторяет, не испытывая при этом неловкости, кажется не слишком умным. И все же я талдычил эту фразу, как попугай! Или напугай? «Как же правильно? Скоро заговариваться начну!»
Глава 12
Как-то вечером ты сообщила, глядя на меня со сдерживаемой решительностью, что днем звонила твоя институтская подружка. Из какой-то телепередачи она узнала о весьма известном народном целителе, который когда-то проживал в Кургане. Это где-то на Урале. «Помнишь, там еще знаменитый хирург-травматолог Илизаров творил свои чудеса, наращивая кости, делая безнадежных инвалидов полноценными счастливыми людьми. От должности заурядного сельского врача он поднялся до всемирно признанного мировой медициной академика. Может, съездим туда, Сереженька?»
У меня голова еще не освободилась от муторных производственных задач, хотя я и обязан был переключить ее, переступая порог квартиры, в которой весь день меня дожидалась ты. Однако получалось так не всякий раз… Потому дополнительные задачи, как мне представлялось, решаемые весьма и весьма сложно, в то время, когда и прежние не решены, вызывали во мне глухое раздражение. «Ну, допустим! А куда потом? Ведь нас несёт всё дальше и дальше… Хорошо бы, был от этого какой-то толк, но ведь уже сказали ясно – всё бесполезно! Медицина умыла руки, а всех шарлатанов и народных целителей в большой стране не объездишь! Может еще в Индию к заклинателям каким-нибудь съездить?»
Хорошо, что я не произнес этой тирады вслух и, как только посмотрел на тебя, мои руки опустились.
«Боже мой! Что со мной? Передо мной самый дорогой мне человек… Любимый человек, остро нуждающейся в моей помощи! Человек, которому просто не к кому, кроме меня обратиться! И вот он просит о помощи, а я со своими производственными трудностями! Что со мной происходит? Неужели я по-настоящему тебя не любил, что и проявилось при первой же серьезной трудности? А ведь как долго я тебя проверял, всё боялся в тебе ошибиться, считая самого себя непогрешимым и абсолютно надежным! И вот как обернулось – сомневаться-то следовало в себе! И опять я не о том! Не о себе надо теперь думать! Не о себе!»
– Лучик мой, Светка моя дорогая! Куда надо, туда и поедем! – заверил я. – Узнать бы поточнее… С их машиностроительным заводом у нас есть кое-какие контакты по оборонке, но это не моё… Как тебе сказать? Дружбу с ними мы не водим. Но я попробую.
На разведку ушло два дня. В то время на работе у меня было особенно тяжело, ведь началась вторая декада декабря и, следовательно, неизбежная гонка за выполнение не только месячного, но и квартального, и годового плана. Наше НПО буквально раскалилось от напряжения, потому мою просьбу отпустить меня на десять дней главный инженер встретил с раздражением. Уж я-то его понимал! Самые тяжелые дни! Но мне было невозможно не ехать, потому-то я, не сдаваясь, легко пошел на острый разговор, последней фразой которого главный выдал мне в сердцах: