Бояркина в эту музыку, получая в ней некое гармоничное соединение. Звуки музыки казались
ему в основном голубого спектра – от очень светлого до густо-синего. Слушая музыку, он
чаще всего мысленно видел небо с высоченными, медленно клубящимися и
перемешивающимися облаками. Но это видение с ощущением мощи никогда не было
мрачным – это была особенная ясная голубая мощь прекрасного настоящего. "Да, да, в мире
все целесообразно, – думал Бояркин, – все в нем связано, и самые гениальные люди, такие,
как Бах, могут быть пророками. Рождаясь раз в столетие, они словно аккумулируют в себе
энергию веков, и эта энергия позволяет им создать произведение, исходя из мировой
целесообразности и гармоничности. Да, да, в мире все связано настолько, что ничто не
исчезает бесследно. Даже звуки не гаснут совсем. Они передаются Земле, и Земля впитывает
их в себя. И, может быть, когда-нибудь сумев прислушаться к Земле, люди уловят океан
звуков. А когда научатся расшифровывать этот океан, то услышат вздохи давно умерших
людей, шелест давно сгнивших деревьев, выстрелы на берегу, сильные взрывы, крики и все
остальное".
В этот раз музыка звучала тише. Глядя на городскую воскресную суету под
впечатлением торжественной музыки, Николай чувствовал душевный не уют, какой бывает
при недовольстве своей жизнью, при несовпадении в ней того, чего хочешь, с тем, что есть.
"А ведь я в тупике", – спокойно усмехнувшись, уже в сотый раз сделал он одно и то же
открытие. Обвиняя во всем только себя, Бояркин долго запрещал себе даже задумываться о
выходе из этого тупика, но равнодушие, делавшее отношения с Наденькой мрачными и
слепыми, в конце концов, доконало его. Мысль об уходе стала очевидной. Вначале он думал
уйти куда-нибудь недалеко на квартиру, чтобы чаще видеть сына и не переставать быть ему
отцом. Но как приходить? Обязательно будут слезы, скандалы. Нет, если уходить, так уходить
подальше. Быть может, уехать на стройку в Тюмень или в Арктику, или списаться с Санькой,
который теперь уже во Владивостоке?
Но с Санькой Николай неожиданно столкнулся на улице около магазина.
Обрадованный Санька принялся тискать Бояркина, хохотать.
– Ну, как там, никого еще не собираются восстанавливать из наших предков? –
говорил он.
– А ты, почему здесь? – спросил его Николай. – Почему не уехал?
– Да не получилось…
– А что? У тебя кто-нибудь умер или ты женился, или что?
– Да ничего, – говорил Санька, довольно смеясь, – все нормально…
– Эх, Санька, Санька, – только и сказал ему Бояркин. – Пропащий ты, оказывается,
человек. Нормальный, как ты говоришь. Даже слишком нормальный.
Итак, оставалась Арктика. Что ж, и это прекрасно. Ведь он все-таки радист. Бояркин
узнал адреса для запросов, узнал об условиях жизни, о примерной зарплате. Мысленно было
уже написано письмо, с просьбой послать его на остров Уединения в Баренцево море. Но это
письмо так и не легло на бумагу. Образумил довод, случайно подсказанный Ларионовым. В
середине лета Борис все же съездил на курорт и теперь грустно вздыхал о своем романе,
который состоялся при сиянии белого прибалтийского песка, при романтическом кисловатом
дыхании моря, при соснах, держащихся на растопыренных корнях, из-под которых выдуло
песок. Но жизнь Ларионова от этого не изменилась. Как и раньше, Борис находился в
привычно-устойчивом положении "накануне", когда, казалось, достаточно малейшего толчка,
чтобы он куда-то двинулся.
– Трудно все поменять, – печально сознался Борис. – Пусть у меня тут все плохое, но
ведь оно же мое. А в другом месте все чужое. А-а, да чего там – просто соскучился я по дому,
по городу и даже, смешно сказать, по бригаде, даже по Федоськину.
"А ведь Арктика-то меня не удержит, – подумал потом Бояркин, – это уж слишком не
мое".