деревянными кругляшками пирамидки. Их освещало притененное листьями окно, и на душе
Бояркина в первое мгновение потеплело. Сын был острижен наголо и чуть-чуть подрос. Но
главное, к чему почти сразу же прилип взгляд Николая, был Наденькин живот. Никак
невозможно было обмануться, что его величина и округлость – это иллюзия, создаваемая
просторным домашним халатом. Наденька была беременна. "Красиво беременна", как
подумал он однажды, увидев на улице чужую беременную женщину. Бояркин опешил и
словно врос в колоду. Он оставался незамеченным с минуту, и это было последним
расстоянием между двумя его жизнями. В этом промежутке у него мелькнула мысль: пока не
замечен, выйти тихонько и не возвращаться сюда никогда. Конечно, это было бы глупо, и
Николай, боясь, что малейшее шевеление выдаст его, стоял неподвижно. Сынишка, подняв
подбородок и забавно склонив голову к плечу, уже рассматривал его. Наденька крутила ручку
машинки, но, закончив шов, взглянула на Коляшку, тут же на дверь и радостно, счастливо
вскрикнула. Опершись одной рукой, она неуклюже поднялась, бросилась на шею этому
негнущемуся, как столб, человеку. Расстояния в три шага хватило для того, чтобы ее глаза
заплескались слезами через край. В одно мгновение Наденька вымочила лицо мужа
поцелуями и слезами. А он все еще оставался на другой планете и не хотел возвращаться на
эту. Он ощущал выпирающий, каменный живот жены, знал, что там его ребенок, которому он
должен был радоваться, и знал, что это катастрофа.
– А вон наш сынуля, – прошептала Наденька, поворачивая мокрое лицо к Коляшке.
– Зачем ты его остригла? – сказал Бояркин первое пришедшее на ум.
– Так ведь лето… Мама сказала, что тебя маленьким всегда так стригли. А ведь он как
ты. Посмотри-ка, еще больше стал похож.
Николай понял, что эта фраза, приготовленная ею заранее, предназначена, чтобы его
разжалобить, и начал ощущать нервное дрожание в пальцах.
– Он ходит?
– Ходит, ходит, – еще больше оживилась Наденька. – Коляшенька, иди сюда. Покажи
папе, как ты ходишь.
Сын, ухватясь ручкой за край дивана, поднялся и, раскачиваясь, заковылял к ним.
Николай потянулся навстречу, но ребенок увернулся от рук и уцепился за материны ноги. Его
отстающие волосики, посветлев на солнце, переливались желтизной, и весь он походил на
тонкий, гибкий одуванчик. Наденька сама поймала Коляшку и вручила прямо в руки.
Николай подхватил сынишку, прижал к груди и, наработавшийся, огрубевший на стройке,
совсем по-новому ощутил маленькое хрупкое тельце, услышал, как испуганно колотилось в
нем крохотное сердечко.
– Ах ты, воробушек мой, мышонок мой, – тяжело выдохнул он, чувствуя, как слезами
перехватывает горло.
Николай и сам не ожидал наплыва такой всерастворяющей нежности. До него вдруг
дошло, как много он должен был значить в жизни маленького беззащитного человечка, как
многое должен был ему потом рассказать и передать, посоветовать.
– Коляша, Коляша – это твой папа. Скажи "папа", "па-па", – говорила Наденька,
пытавшаяся обнять их обоих.
Теперь она плакала свободно, без насилия над собой, решив, что самое трудное
позади, что муж все принял.
– Вот видишь, какой у нас сынуля, видишь, какой сынуля, видишь, – твердила она.
– Наденька, помолчи, пожалуйста, – умоляюще попросил Николай. – Чего ты от меня
хочешь? Все равно я не могу плакать сильнее, чем умею. Не надо ничего из меня давить.
Она с трясущимися, наползающими друг на друга губами отошла к окну. Она была
испугана его тоном.
Наконец, они успокоились и сели рядом. Николай невольно отметил, что Наденька
похорошела – она нарушила, в общем-то, нестрогий его запрет и постриглась, но короткая