разрушением. В душевном хаосе остаётся целой лишь некая базисная тяга к детям. Золотыми
корешками привязанности пронизана вся его душа, и каждая из этих обнажённых веточек болит. «А
может быть, моё влияние на детей будет куда сильнее, если я не просто останусь рядом с ними, а
сделаю в этой жизни что-нибудь значительное и буду примером для них? – думает он. – Может
быть, по большому-то счёту, я всё-таки прав?» Но тут же понимает, что его очередной нелепый
вывод – очевидная глупость… Что может быть значительнее запаха Серёжкиных волос (после
работы Роман обычно минут на десять ложился на диван, а Серёжка тихо пристраивался рядом)?
И какова та область человеческой деятельности, в которой проявятся его будущие достижения?
Давай, предъяви план, выложи на стол! Да ведь для великих-то дел как раз и следовало бы
оставаться в спокойной, устроенной семье, а не дёргаться…Так что для детей он уже потерян, он
для них уже никто – трус и предатель! Просто признать это недостаёт сил… Спрятаться бы сейчас
от всего: от событий, мыслей, чувств. Наказание ему сейчас требуется, наказание! В тюрьму, что
ли, как-нибудь сесть…
Голова прямо-таки трещит от боли. Ну, в конце концов, если уж так плохо, то почему бы и
впрямь не вернуться? Только и это невозможно. И не потому, что ещё рано, как он думал сегодня
утром, а потому что невозможно в принципе. Как справиться с инстинктом, выгнавшим его из дома,
который, равнодушно глядя теперь на стонущую душу, как на ушибленную собаку, цедит с
усмешкой: «Да ничего с ней не случится. Отлежится да оживёт. Просто потерпи немного». А с
другой стороны, как можно продолжать эту неудобную, почти чужую жизнь? Да, понятно, что
многие живут неудобно: ворчат, терпят, переносят. А он не может. Потому что неправильно это.
Жизнь одна и нельзя проживать её неудобно. Конечно, с Голубикой стоило встретиться в этой
жизни, но пожалуй не так, как вышло у них. Это она должна была желанно войти в его жизнь, а не
он – в её. Не дано мужчине находиться внутри женской жизни.
Просидев минут пятнадцать в состоянии полной прострации, Роман вдруг вспоминает, что ему,
кажется, надо куда-то ехать. Куда? Ах, да: Нина… Нина, Смугляна – кто она? Откуда возникла?
Разве может она, случайно проступившая из уличной темноты, понять его? Интересно, почему он
сделал за ней тот непроизвольный шаг, когда она повернула в другую сторону? Ведь не хотел же.
Что поманило, что повлекло? Будто какой-то внутренний импульс толкнул, что-то более глубокое,
чем ум, который с момента ухода из дома занят лишь тем, что нянчит ноющую душу. Этот шаг
оказался совершенно спонтанным, как будто органичным. А если так, то, наверное, он правилен.
Только ехать к ней сейчас всё равно не хочется. Но если уж обещано, то надо. Да уж тогда бы и
заночевать у неё. Всё лучше, чем здесь…
Вахтёрша в общежитии сегодня другая: неуклюжая и строгая, как наглядное воплощение
морального кодекса строителя коммунизма. И без паспорта тут – никуда. Заводской пропуск для
неё не документ. Впрочем, по пропуску или по какому-то другому документу входить в общагу нет
смысла – всё равно найдут и выставят. Что ж, выходит, не судьба. Значит, нежелание ехать было
правильным. Не знак ли это того, чтобы завершить своё первое приключение?
– Вам кого позвать? Может быть, мне по пути? – спрашивает вдруг Романа какая-то девушка в
лёгком халатике, спустившаяся вниз за почтой, невольная свидетельница его вялого
препирательства на вахте.
Ну, прямо будто просили её…Роман путанно объясняет нечаянной помощнице, к кому он
пришёл, а потом устало и почти обречённо садится в кресло ждать.
118
Нина, одетая в плащ, спускается минут через десять.
– Сегодня ко мне не проскользнуть, – виновато шепчет она. – Пойдём, погуляем.
Роман ёжится уже от одного «погуляем», но что остаётся?
На улице прохладно. Они садятся на знакомую стылую скамейку. Никакого продолжения у его
исповеди нет, и потому лучше говорить о том, что полегче. Сообщать Смугляне о найденной
квартире не хочется, но она всерьёз озабочена тем, как и куда он приткнулся. Нина просто грызёт
ногти, думая, как решить его проблему.