Она коротко ответила:
– Там. Еду.
Чеботарев замялся, хотел что-то сказать, но потом пожал руку Грише, затем – нежно, нежно – ей и лишь бросил:
– Всего вам доброго, Маша.
Когда он вышел, и шум в коридоре затих, в комнату набились тренеры и инструкторы, здороваясь с начальством.
– Миша, иди закрой наружнюю дверь, – приказал Парятин щуплому парнишке и повернулся к Маше. – Значит, все-таки едешь?
– Еду, – твердо ответила она.
– Ну, тогда не жалуйся, мать.
С этими словами морячок выставил на стол авоську с торчащими из неё пакетами, горлышками бутылок и селедочными хвостами.
9
Сегодня Маше снился странный и страшный сон. Она, как в кино, видела себя со стороны. Будто находится она во дворе своёго родного дома с крашенной зеленой калиткой и сплошным тесовым забором и колет осиновые дрова. А день тихий, солнечный и со слабым морозцем. Она, в черной фуфайке, в коричневой шали, с топором в руках тюкает чурбачки, складывает их в большой холщовый мешок и почему-то постоянно оглядывается по сторонам, будто её кто заметит за непристойным занятием.
Вот мешок полон, она завязывает его шпагатом и вскидывает на горб. Мешок необыкновенно тяжел и почему-то мягок, словно в нем не поленья, а сырая мякина. И вдруг день сменяется ночью, безлунной, беззвездной, совершенно черной, но она, как кошка, все видит вокруг себя. Маша тащит свою тяжелую ношу к оврагу, куда все жители окрестных домов сбрасывают мусор, ставит мешок на самый край косогора, развязывает, и из него вываливаются разрубленные, окровавленные части человеческого тела: руки, ноги, туловище, голова. Она не узнает в темноте, чье это тело, но своим материнским чутьем догадывается, что это тело её родного сына, её Сашеньки…
Маша будто со стороны слышит свой нечеловеческий крик и просыпается. Господи, что это такое!? Она резко села на кровати, по привычке хотела прибрать волосы и руками почувствовала, что они стоят. Она стала их судорожно приглаживать, но они снова вставали, словно щетина на одежной щетке.
В ужасе она снова попыталась закричать, но из её горла вырвался лишь хрип – голоса не было. Значит, она на самом деле кричала, когда видела свой жуткий сон, и сорвала голос. По всему её телу пробежал озноб, превратившийся в дрожь. Сумасшедшими глазами Маша пыталась найти что-то на стене, в углах и хрипела:
– Господи, Боже мой, спаси, сохрани моего единственного сыночка, мою единственную кровиночку! Возьми, Господи, мою жизнь, если тебе уж так нужна чья-то жизнь, только не трожь! слышишь! не трожь моего Сашеньку! Господом Богом тебя заклинаю! Ведь у меня никого же больше нет! Ну никого, слышишь? Оборони его, Господи, от всякой напасти и зла, от пули и хвори, от лихих людей и недругов! Спаси его, Господи, умоляю – спаси, и я ничего больше у тебя не попрошу! Спаси его, и я буду вечной твоёй рабыней! Cохрани его, Господи!… Спаси!… Спаси!…
А потом она потеряла сознание. Сколько она пролежала у кровати, Маша не помнила, должно быть, не менеё часа, потому что, когда она открыла глаза, за окном уже занималась молодая синяя заря, а она сама успела продрогнуть на холодном полу. Она долго пыталась вспомнить, почему тут оказалась, а когда вспомнила, вдруг заплакала: тихо, облегченно, будто кто-то снял с неё этот кошмарный ночной груз.
Окончательно успокоившись, Маша села на край кровати, накинула на себя одеяло и снова стала шарить по комнате глазами. В комнате, кроме кровати, стоял старый трельяж, уставленный косметикой, среди которой тикал будильник и лежала раскрытой книга Поля Феваля «Горбун», которую она уже месяц читала перед сном и называла сонником, кресло, ободранное на боку пропавшей год назад кошкой, и бельевой шкаф. На стенах висели портреты родителей в коричневых лакированных рамках и Сашки, когда ему исполнилось шестнадцать, часы с боем, подаренные ей на сорокалетие, ковер, который в дни всеобщего дефицита она в последний момент вырвала у бойкой бабенки, залезшей за товаром вне очереди, объемный плакат с котятами, книжная полка со старыми Сашкиными учебниками и тетрадями, овальное зеркало, в котором она старилась день ото дня. Но только сейчас она заметила, что ни в спальне, ни в комнате не было иконы.
Да и зачем она была нужна: жизнь её в последние годы катилась ровно, гладко, словно бильярдный шарик по ровному столу. Если не считать смерти родителей, ухода из общежития, когда ей с новорожденным сыном пришлось несколько лет скитаться по квартирам, и бегства Сашкиного отца, то ничто не нарушало её плавного, размеренного течения. Неприятности с Сашкиными синяками, порванной одеждой, нечастыми вызовами в школу по поводу двоек, разбитых стекол и дерганных косичек Маша не считала большими ухабами на своёй жизненной дороге.
Она никогда не верила в Бога, не помнила Маша, чтобы отличалась набожностью и её покойная мать. Но все же в её воспоминаниях осталась белые узорные занавесочки в переднем углу дома, где, по-видимому, и стояли иконы, и тот день, когда после болезни отца увезли в больницу. Именно тогда Маша увидела свою веселую, никогда не унывающую мать на коленях.
И вдруг этот её экстаз, причиной которому послужил несуразный, жестокий сон. Она пыталась себя уверить, что это произошло от испуга, от волнения за родное дитя, но подсознанием, всем нутром своим, понимала, что дело здесь не в испуге, что все это гораздо серьезнеё и глубже. Видно, за одну ночь – да что там за одну ночь, за одно мгновение – все в ней изменилось до такой степени, что душа её перешла в новое, неизведанное ей прежде измерение, когда она болеёт не только за себя, и появляется нерасторжимая ниточка, которая намертво связывает её с той частью её плоти и души, которая мается, страдает и терзается где-то далеко-далеко, на чужбине и в неволе.
Она и молитв-то никаких толком не знала. Откуда их знать, когда система, в которой она жила, пыталась уничтожить не только саму церковь, но даже упоминание о ней. Разве что остался в памяти страстный шепот матери, стоящей на коленях перед домашним иконостасом, когда отец уже лежал в госпитале:
– Прошу тебя, Угодник Божий, святой великий Николай, теплый наш заступничек, помоги нам, грешным, в настоящем сем житии, умоли Господа Бога даровати нам оставление грехов наших, ели согрехших от юности, во всем житии нашем, делом, словом, помышлением; и во исходе душ наших помози нам, окаянным. Да прославлю Отца и Сына и Святаго Духа, и твоё милостивое предстательство, ныне и присно, и во веки веков. Аминь…
Маша, никогда не видевшая мать на коленях, разве что когда она собирала картошку в огороде, почему-то стыдно было смотреть на мать, которая, по её мнению, унижалась перед крашенными деревяшками с нарисованными на них ликами. Ей так было стыдно, что она никогда и никому об этом не рассказывала. Маша до сих пор хорошо помнила небольшую икону Николая Угодника, которую больше всего почитала мать. Икона была в застекленном киоте, украшенная искусственными цветами и серебряным резным окладом.
Отца же Маша вообще не представляла молящимся, но она знала, что он после войны купил в церковной лавке иконку святого Серафима Саровского и всегда носил её с собой, завернутую в плотную бумагу и носовой платок. В дни Победы, когда отец встречался с фронтовиками и однополчанами, за рюмкой водки он всегда рассказывал одну и ту же историю…
В начале войны, когда их запасной полк стоял в какой-то подмосковной деревушке, от которой после затяжных боев и бомбардировок остались лишь несколько домов и полуразрушенная церквушка, их авторота подвоза разместилась в старых мастерских. Офицеры, как и положено по рангу, заняли сторожку, где сохранилась печка, а шофёрня и обслуга – эту самую церковь, в которой вместо постелей были выщербленный мозаичный пол из кафельной плитки, а вместо крыши – развороченный купол. Солдатня, несмотря на запреты офицеров, разложила костры, поела разогретой каши с тушенкой и легла спать. Отец притащил из конюшни, которая находилась рядом с церковью, смерзшейся соломы, кинул её под горячий мотор своёй машины и заснул там.
И снился ему сон, будто лезет он на колокольню, а она так и ходит ходуном из стороны в сторону, того и гляди упадет. Сердце у него трепыхается, словно птица, попавшая в силок, а он лезет и лезет, а ступеньки позади него обваливаются одна за другой, и нет пути назад. Когда отец залез на самый верх и увидел, что спуститься не сможет, то взмолился: «Господи, сохрани и помилуй меня!» И вдруг видит, что рядом с ним, откуда ни возьмись, появился низенький благообразный старец с длинными седыми волосами и такой же бородой. Был он в монашеской одежде, босой и с кленовым посохом в руке. Отец будто спрашивает: «Ты кто такой и как здесь оказался?» Старец показал посохом на брус, торчащий из стены, по которому когда-то поднимали колокола, и на которой висела короткая и тонкая веревочка, и сказал: «Вот тебе спасение, спускайся по ней». Отец взглянул вниз, и у него аж голова закружилась от такой высоты, да как закричит: «Ты что, старик, совсем из ума выжил, она ж такая тонкая и короткая, я и костей-то не соберу!» «А ты не бойся, солдат: что на роду тебе написано, того не изменить. А это твоя последняя надежда».
Исчез старец так же неожиданно, как и появился. Что делать, отец перекрестился, ухватился за веревочку и думает: «Ну, вот и пришел тебе конец, солдат Петр Святкин». А веревочка-то вдруг стала развиваться-развиваться, да так до самой земли его и спустила. Тут как раз артобстрел начался, и отец проснулся.
У них в автороте был пожилой мужчина, которого все почему-то звали сватом. Умел он предсказывать судьбу, гадать на картах, отгадывал, не вскрывая конверта, что написано в письмах, за что и пользовался всеобщим уважением. Кое-кто его побаивался и называл черным колдуном. Однажды отец рассказал ему про свой сон, а сват и говорит: «Ну, Петя, радуйся, этот сон тебе на всю войну приснился, вернешься ты домой живым и невредимым, потому что благословил тебя сам Преподобный Серафим Саровский». А ведь так и получилось: если не считать ранения в бок, вернулся Петр Святкин домой живым и здоровым. И это после четырех лет страшенной войны, где не каждая невинная птаха выживала!
Маша сидела в своёй спальне, сравнивая свой недавний сон со сном покойного отца, и не знала, что после этого думать. Плюнув на все другие дела, дозвонилась до Галины и спросила, нет ли у неё на примете хорошей гадалки. Галина так взвизгнула в трубку, что Маше показалось, что мембрана разлетится в клочья:
– Ты что, мать, перепила что ли!? Ты во всю эту ерунду веришь!? Гадалки! Да им бы только денежки с тебя содрать, а ты…
– Слушай, подружка, – прорычала Маша, – Ты поможешь мне или нет? Если нет, так я пошлю тебя куда подальше. Поняла?
Галина, видно, почувствовала, что перегнула палку, и примирительно проворковала:
– Слушай, Машенька, я к тебе сейчас приеду. Ага?
– А как же работа?
– Да плевать я на неё хотела, так же, как и она на меня – все равно денег не платят.
– Наконец-то я слышу от тебя мудрую и, самое главное, своёвременную мысль. Жду.
Ждать Галину пришлось недолго: через полчаса она уже рылась в холодильнике, запихивая в рот все, что было съестного, а через минуту с разбегу приземлилась на диван и приказала:
– Ну, рассказывай.
Маша рассказала ей про свой страшный сон, не забыла упомянуть и про фронтовой сон отца, и подруга минут десять после этого сидела бледная и растерянная, потирая ладонями свои сдобные, крепкие ляжки. Наконец её, видно, посетила идея fiks, она резко встала и снова приказала:
– Машка, собирайся. Есть у меня на примете такая гадалка, мне про неё одна женщина рассказывала. – Потом вдруг остановилась. – А может не надо, а то ляпнет чего-нибудь, а ты потом думай.
Но Маша была непреклонна:
– Веди.
Гадалка жила в центре, в добротной «сталинке». После длинного звонка трехметровая бронированная дверь загрохотала и сдвинулась на пядь, удерживаемая толстенной якорной цепью. Из щели раздалось:
– Вам кого?
Подруги поздоровались и стали объяснять, в чем дело. Щель ответила:
– Сны не разгадываю. Вот если по фотографии или на картах, тогда…
– Нет, нет, – поторопилась ответить Маша. Бункер захлопнулся перед самым их носом, после чего на лестничной клетке с минуту бился металлический гром.
Когда они вышли на улицу, Маша остановилась и спросила:
– Ты куда меня привела?
Галина съежилась под взглядом подруги: