Еким, что при нём уже лет пять как хаживал неразлучником, был детина здоровенный, в аккурат вдвое Дунавы, а если учесть, что богатырь и сам значился не из мелких, то Еким вообще числился за великана. Вот только он не шибко умным был по разумению, если ещё обидней не сказать. Поэтому-то князь его до дружинников в статусе не поднимал, а вот как особый вид оружия Дунава, приветствовал. Во сколько раз Еким вымахал здоровее побратима, во столько и слаб был умом. Получалось, что одним природа матушка молодца одарила, другое выкрала.
Тех, кто Екимушку знавал, радовало одно. Если с ним по-доброму, как с малым дитём, то и он так же откликался безобидным увальнем. Но если громилу обидеть чем или прости Спас Вседержитель намеренно разозлить, то отвести лютую смертушку от обидчика могли только резвые ноженьки. Притом все знали, что если Еким насмерть прибьёт, то даже княжеского суда не будет. С него как с гуся вода. Потому что погибший сам виноват. Нечего было свою смерть дразнить да за бороду таскать.
Колющего-режущего Еким не жаловал, а любил он свою колотушку, окованную железом, от одного вида которой у противника моча в штаны просилась, а если детинушка ей ещё и замахнётся играючи, то и вовсе бедолаге обидчику стирать портки не перестирать, всё равно зловонить будут, хоть выбрасывай. Если, конечно, жив останется.
Лежал Дунав с Екимом рядом с открытыми глазами, уставившись в синее небо. Разглядывал облака и жевал травину, мучая себя в тягостных думах. Что-то растеребили в его душе крайние события с последними разговорами. На пиру ещё задумался, а в спаленке у князя нехотя оговорился о своих желаниях на будущее. Что-то щемило его изнутри последнее время, выматывая душу. Не давало покоя какое-то смутное предчувствие чего-то непонятного.
Толи действительно пора завязывать с походной жизнью и в спокойствии оседать на земле подальше от всего этого. Толи наоборот вся эта щемящее нутро мура родилась от праздного безделья, и пора кому-нибудь войну устроить с приличной дракой и с кровью брызгами.
Зацепился Дунав мыслью за свою выдуманную семейность, да так размечтался, что обо всём вокруг забыл. Грёзы его были благостны. Всё-то в них было ладом и до трепета желанно большому богатырскому сердцу. Дом ни дом, а уютное гнездо. Жена ни жена, а сама радушная нежность. Вот живут они, душа в душу, любятся. И детей полон двор и всё в радость. Прямо не жизнь нарисовалась, а сказка.
Но его благостные мысли, так скрупулёзно и в мелочах складываемые в голове, были вероломно прерваны странной песней, зазвучавшей где-то совсем рядом. Странность её состояла в том, что пелась на не знакомом языке. Что-то в этом заморском говоре дружинника не на шутку насторожило. Он в своей жизни повидал инородных земель немерено, да и говоров в походах наслушался всяких, но это было что-то новенькое.
Оторвал он взор от бездонного неба и уставился на подъезжающего караванщика, округляя в недоумении глаза. Инопаш вёл коня неспешно краем дороги вдоль вереницы телег, и смотря в бескрайнюю степь весело напевал невнятную, но весёлую песню:
–Хударбай курзы мурзы, воровай тахты мухты.
Дунав приподнялся на локоть в нескрываемом удивлении, чтобы получше рассмотреть доморощенного певуна. Свободной рукой протёр глаза, как бы проверяя, не ошибаются ли они, видя увиденное. Караванщик боковым зрением узрел на телеге движение и обернулся на уставившегося богатыря, продолжая заливаться безголосой вороной:
– О, Дунава тахтабыр, шуры муры кынь до дыр.
– Э, Инопашка, мать твою за ногу. Это ты по-каковски меня послал и в какие дали? – перебил певца озадаченный богатырь, расплываясь в растерянной улыбке, потому что, зная караванщика, никогда от него не слыхал речей на подобном языке, – что-то я такого говора не припоминаю.
– Да откуда тебе его помнить, коль я его только что придумал, – весело, с довольством ответил Инопаш.
– Это как? – не на шутку заинтересовался богатырь, даже при этом всем туловом сел, отряхивая одёжу от налипшего сена.
– Да, бабой об косяк, – с равнодушием ответил безголосый певец, – что в башку взбредёт, то и вою в своё удовольствие.
– О, как, – наиграно, подивился богатырь, – а со смыслом как же?
– А со смыслом в моей песне полный порядок. Смыслом она необъятная, ибо пою обо всём что вокруг. Вот что вижу, то и пою.
Дунав хмыкнул, соскочил с телеги, пристраиваясь рядом с караванщиком.
– Как говоришь, что в башку взбредёт? – проговорил он с хитрецой, явно задумав какую-то шалость, хватая при этом Инопаша за калёное стремя, – надобно попробовать.
– Только не здесь! – встрепенулся караванщик в непонятном волнении, видимо в раз учуяв подвох в словах Дунава, и даже предпринял действия по отвороту коня в сторону, но не успел…
– Хайра майра ёпти хай, шахер махер баран бай! – неожиданно взревел что было мочи горластый богатырь, да так что вены на шее вздулись, чуть не лопаясь и лицо враз стало цветом переспевшей малины, выплёскивая из себя всю хрень с мутью что скопилась за последнее дни.
Скакун Инопаша с испуга брыкнул, но то что Дунав наездника придержал за стремя, сыграло с караванщиком злую шутку, и мирза кулём свалился с коня, звонко брякая при этом о высушенную до состояния камня глинистую землю.
Тележная лошадь, с которой только что слез Дунав тоже знатно испугалась, рванув в противоположную сторону в степь. Еким на телеге вскочил как по тревоге и в панике выставив свой зад к верху, медвежьими лапищами наощупь охлопывал мешки, видимо ища свою любимую колотушку, что на самом деле была приторочена к седлу его коня.
Дунав залился на всю округу диким хохотом. Эх, как резко полегчало на душе, будто все дрянные мысли выплеснул из себя вон, как помои в канаву. И так ему стало спокойно и светло на душе, будто даже помолодел годков на «цать».
Протянул он свою могучую ручищу обалделому караванщику, помогая встать, и не давая времени тому обидеться попросил прощения за его падение:
– Ты прости, Инопаш, муторно было на душе, а как, по-твоему, пропел, аж враз полегчало.
Караванщик встал, отряхнулся, потёр бок, криво сморщившись, и спокойно, без обиды простил:
– Да и хрен с тобой, Дунав, чтоб тебе залезть на бабу да забыть зачем. Только ты на будущее в одиночку пой посреди степи, чтобы лишний раз своими песнями не гонять людей на тот свет.
Караван от этих воплей встал как вкопанный, ребятки из охраны кинулись на коней, озираясь по сторонам в состоянии тревожного испуга. Тут Еким, видимо окончательно проснувшись и не наблюдая наведённого шухера озадаченно подошёл к побратиму.
– Ты почто так кричал, брательник? – с заботливой тревогой спросил он, поочерёдно переводя взгляд с караванщика на побратима и обратно.
– Это я, Еким, песню по-новому пел, – радостно ответил ему Дунав, хлопая великана по плечу.
– А меня научишь?
– Ну, отчего ж не научить?
И научил на свою и всех караванщиков голову…
Ещё через день нестерпимых пыток песнями Екима, когда певец распашной да раскидистой души в конец охрип, караван, уже чуть ли не перейдя на рысь достиг Ермановых земель. С каким облегчением Инопаш распрощался с дорогими попутчиками, кто бы только знал.
К самому кагану он в гости ехать наотрез отказался, мол у него и здесь заимка имеется и ждёт его там и кров, и стол, и услада для души с истомившимся телом. Хотя было видно, что заливается караванщик лишь для красного словца, а сам готов на любой захудалый двор постоем забиться, лишь бы подальше от громогласного Екима.
Стойбище Ерманова каганата представляло собой большое поселение по площади, размером чуть ли не с Киев. Отличалось оно от русиновых селений главным образом отсутствием строенного «огорода», поэтому и городом не значилось. То есть не имело высоких белокаменных стен, что огораживают города и те, что ворогу приходится штурмовать, стучась об них лбами. Не было и кованых ворот, что всяк примчавшийся за добычей норовит с наскоку проломить и вынести.
В общем, налетай, кто хочет, разоряй, кто сможет. Вот только почему-то желающих налетать на стойбище, не было. Не то чтобы местный каган был какой-то особенный. Так себе, средней руки каган по тамошним меркам. В степи кем не попадя пойманный, не раз и в хвост, и в гриву мутуженный, а вот в стойбище не имея стен, наоборот, сидел как за каменной твердыней. Ни одна из залётных орд на него не рыпалась. А всё потому, что стойбище в целом и было сплошное оборонительное укрепление.
Селение в степи раскинулось широко, почти ровным кругом во все стороны. С краёв на подходе сплошные подкопные хибары и провальные землянки, вырытые в разнобой. С наскока не налетишь на такие, только ноги выломаешь и коню и себе, а то и не только ноги, но и голову свернёшь.
Мощёных улиц не имеется, торённых дорог не предусмотрено. Тут даже если с миром пришёл, пока куда надо дойдёшь, сорок раз заблудишься. Два по сорок всё тут выстелешь матюгами. Три по сорок тебя обворуют, пока крутишься, а то и ограбят, отобрав последнее добро и самого немилостиво покалечив.
Боевой же наскок в этих хибарах полностью завязнет. Тут же сам Вседержитель ногу сломит как всё устроено. Лачуги моментально развалят в бурелом, ни конному, ни пешему не пролезть. А тяжёлому воину в броне так вообще по этой перепаханной норами полосе ни пройти, ни проехать. Тяжёлый конь провалится. Латник застрянет в этом погроме без какой-либо возможности выбраться наружу, не говоря уже о прорыве вперёд. Мечом в буреломе много ни помашешь, палицей ни размахнёшься, копьём ни натыкаешь.
А если хибарный погром кто трупами устелет и продвинется дальше, то упрётся в сложенные каменные лабиринты домов побогаче. Проходов там мало и все узкие, не разгонишься. Да не все проходные, многие заканчиваются тупиками, а если в них, где случился завал, считай нападение совсем пропало.
Только большая сборная орда способна подобное стойбище смести к едреней матери и добраться до кагановых белокаменных палат, устроенных в самом центре, и там упереться лбами в могучие стены, из коих те палаты сложены. И вот этот двор уже приходится брать не иначе как штурмом или долгим измором. Хотя последние ещё никому не удавалось.