Он был легкой добычей: достаточно показать ему палец – и он готов хохотать. Однако и он не был забыт. Флер перенесла внимание на тетку и поняла, что цепь побед была полной: если судить по румянцу, расцветшему на ее щеках, она чувствовала себя юной девушкой на балу!
Воспользовавшись следующей удобной паузой, организованной, как показалось Флер, все тем же аргентинцем, Уинифрид предприняла попытку объяснить запутанные родственные отношения, связывающие сидящих за столом: сообщила, что Флер была дочерью ее покойного брата и, следовательно, урожденная Форсайт, но что и Холли была Форсайт в девичестве, будучи дочерью ее покойного двоюродного брата, поэтому Вэл и Имоджин являются двоюродными по отношению к Флер, тогда как она и все остальные – троюродные по отношению к Холли. Судя по выражению лица Баррантеса, эти сведения о генеалогии поглотили его внимание полностью.
– Тогда, значит, всем вам очень повезло, вы счастливое семейство, миссис Дарти, – сказал он.
– С чего это?
– Потому что вы так близки между собой. В семьях к тому же таких больших – это встречается не часто.
Уинифрид не могла не согласиться с последним замечанием. Улыбнувшегося ей в ответ Баррантеса можно было счесть за образец искренности.
Флер поймала себя на том, что против воли глаза ее настойчиво устремляются к нему, стоит ему отвернуться в сторону. Она отметила, что у него тугая без единого изъяна кожа, не смуглая, а скорей загорелая, и совершенно гладкая, будто натертая канифолью; выпуклый лоб и довольно длинный прямой нос делали его похожим в профиль на греческого поэта; полный, но четко очерченный рот никогда не фальшивящего хориста; длинные конечности, придававшие ему грациозность танцовщика. Темные глаза под тяжелыми веками, неожиданно живые и открытые, говорили о высоком интеллекте. Волосы, как и глаза, были темные, почти черные, слегка волнистые, и когда на них падал свет люстры, в изгибе волны вдруг вспыхивали искры.
На всей его внешности с головы до пят лежал налет безупречной элегантности. Может ли темнота быть так светла! И еще от него пахло духами, тонкими и нежными, смесь… чего? Амбры? Кедра? Запах, который, как сразу поняла Флер, мог – дай она себе волю – в считанные минуты лишить ее здравомыслия.
Позже был один момент, после того как Имоджин мимоходом сообщила, что ее отец однажды побывал по делам в Буэнос-Айресе, когда Флер заметила, что Уинифрид и Вэл тайком переглянулись, однако так и не поняла, что мог означать этот обмен взглядами. Но это была единственная задоринка, остальное время за ее испанским столом все шло как по маслу. К концу обеда Баррантес так разошелся, так интересно говорил на самые разнообразные темы, что все пришли от него в полный восторг, и Флер, в нарушение своих правил, даже допустила в столовую политику. Прежде, как было известно всем, касаться этой темы у нее за столом категорически воспрещалось, но и теперь она внимательно следила за ее развитием. Аргентинец принялся расспрашивать хозяина дома насчет голосования по мирному разрешению вопроса. Майкла, который все еще придерживался со всех сторон критикуемых пацифистских тенденций, который прилежно слал открытки Союзу во имя мира и который вышел из членов Клуба левой книги только потому, что не мог больше игнорировать московские процессы, втянуть в разговор на эту тему оказалось нетрудно. По его мнению, демократии, увы, не хватило мужества, чтобы действовать в соответствии со своими принципами.
Как говорят, это был самый многолюдный плебисцит: свыше одиннадцати миллионов человек приняло участие, и подавляющее большинство голосовало за мир. Однако правительство усмотрело в этом лишь очередной приступ псевдопатриотизма.
– Вы, следовательно, за мир любой ценой, сэр Майкл?
– Во всяком случае, почти любой ценой, как лорд Эвербери.
– Вроде как тот человек, который почти бросил бить свою жену, так, что ли? – осведомился Джек.
– Без сомнения, и это уже лучше, чем ничего.
Джек на время угомонился.
– Думаю, что из нас, сидящих за этим столом, многие уже дорого заплатили за войну, – вопрос заключается в том, не будет ли цена мира еще того выше?
Флер решила, что можно не беспокоиться: легкая светскость Баррантеса говорила о том, что ему по плечу любая тема.
– По-моему, дело обстоит так – войны никто не хочет, но если уж она начнется, каждый будет готов внести свой вклад в общее дело, – вступила в разговор Холли, – по крайней мере с таким настроением мы с Вэлом ехали в Трансвааль.
– Вот именно! – сказал Майкл. Он не хотел затевать спор с кем-то из гостей, тем более с Холли, но чувствовал потребность сделать что-то вроде официального заявления. – Вот только жаль, что мало кто из нас спешит со своим вкладом в мирное время. Я случайно встретился со старым знакомым, который сделал взнос, по крайней мере за троих.
– Кто это был? – спросила Флер.
– Да так, приятель со времен войны, некто по фамилии Льюис.
Уинифрид навострила уши.
– Из шропширских Луисов?
– Нет, тетя. Скорей из майл-эндовских. Он был моим денщиком. – Вместо того чтобы сжать кулак в знак недовольства собой, Майкл запустил на миг пальцы в волосы. – Бедняга! Он рассказал мне свою историю, и мне стало стыдно идти домой, где меня ждет ужин. Человек четыре года провел в окопах во Франции, а после этого вот уже двадцать лет ему приходилось просить милостыню на улицах, чтобы не умереть с голоду.
– Но раз он был вашим денщиком, значит, он состоял в регулярных войсках? – спросил Баррантес без большого энтузиазма, словно ему не хотелось вступать в препирательства с хозяином дома. – А в этом случае разве ему не полагается пенсия?
– Да, он был в регулярных войсках. Но после войны король и страна больше не нуждались в нем, как и в тысячах других ему подобных. Он попробовал заняться торговлей – так, маленькая лавчонка, вложил в нее все свое выходное пособие и во время депрессии потерял все до последнего пенни. Встать на ноги после этого он уж не смог и, решив, что судьба толкает его снова стать солдатом, вступил добровольцем в Интернациональную бригаду. Сейчас он вернулся из Испании, и сил, по-видимому, у него ни на что больше нет.
– А почему бы ему не вернуться в Майл-Энд?
Вопрос Имоджин прозвучал скорей небрежно, чем бессердечно, – в глубинах под пышной грудью у нее билось сердце отнюдь не жестокое, просто ей не доводилось якшаться с людьми не своего класса. И еще, что можно сказать в ее оправдание, она скорее всего не была одинока в своих чувствах, их испытывали и другие гости, собравшиеся в Испанской столовой Флер в тот вечер; не была бы она одинока и на многих других сборищах Форсайтов.
– Увы! По всей видимости, семьи у него нет, а те немногие ровесники, которые умудрились пережить сражения на Сомме и Пассхендэйле, отвернулись от него, сочтя, что он симпатизирует коммунистам.
– А он симпатизирует, Майкл? – озабоченно спросила Уинифрид. – Не опасен ли он?
– Ну, если считать Киплинга радикалом, тогда, может, и так. Единственно, кому он был предан в те времена, когда я знал его, были Король и Отечество. Верный слуга Его Величества!
– Но Испания?
Тон Уинифрид высек на миг насмешливую искру в глазах аргентинца, никем, однако, не замеченную. Майкл упрямо помотал головой.
– Испания явилась отдушиной для того поколения, тетя. От нас туда поехало около трех тысяч, все, как один, добровольцы, и более пятисот не вернулось домой.
– Главным образом поэты и интеллигенты… идеалисты всякие, – вставил Вэл.
– Не совсем так. Да, конечно, туда поехали Оден, Спендер и их единомышленники, но большая часть были неудачники из рабочего класса, как мой денщик, люди его возраста и моложе. И уж поверьте мне на слово, сказать, что в старине Льюисе сидит поэт, – это уж слишком.
– Добавлю, что не сидит в нем и патриот, – сказала Уинифрид, расправив подложенные по моде плечи. – Я не понимаю, как это может возникнуть желание лезть в чужую войну?
– Ему просто хотелось где-то приносить пользу, – терпеливо ответил Майкл. – В Англии ему ходу не было, Испания же предоставила поле для такой полезной деятельности – та «война, где легко было решить, кто прав и кто виноват», как пишет Оруэлл. Льюис просто хотел не подпустить к власти фашистов и защитить более или менее порядочное, законно избранное правительство, только и всего…
– Но сражался-то он на стороне большевиков, – сказал Вэл, – а такое разве прощается?
– Простить – нет, нельзя, – согласился Майкл. – Но я сомневаюсь, что во всех совершенных зверствах повинны коммунисты. Что же касается Льюиса… Как можно осуждать его за то, что он поверил в «Манифест»? Что сделал для этого горемыки наш теперешний строй? Оставил его без работы, без жилища и без надежды и на то и на другое.
– Но где же он живет, Майкл? – спросила Холли.
– Где придется. Какое-то время околачивается в Итонской миссии – так, по крайней мере, он сказал мне. А ночи, подозреваю, проводит на Набережной, укрываясь листами «Манчестер гардиан».
– Но это же ужасно! – доброе лицо Холли омрачилось. – А ты не сможешь помочь ему?
– Попытаюсь, но он не из моего округа. Я пообещал ему поговорить с его депутатом, но, откровенно говоря, я просто не представляю, что еще можно сделать, кроме как подавать ему милостыню. – Рука Майкла снова потянулась к волосам. – Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь, что единственные права, предоставляемые конституцией члену парламентского комитета, это безнаказанно поливать помоями кого вздумается и слать письма в «Таймс» с гарантией, что их напечатают. В данном случае мне хочется использовать и то и другое. Не такая уж высокая цена за всеобщее избирательное право, как ты считаешь?
Последние две минуты Флер внимательно прислушивалась к словам мужа. Майкл становится циником? Неужели ее настроение передалось в конце концов и ему?
– Майкл страдает оттого, что его месту в парламенте ничто не грозит, – сказала она, обращаясь ко всем сидящим за столом вообще и ни к кому в частности. – Чем меньше от него требуется усилий, чтобы быть переизбранным, тем больше он старается.
Уинифрид и Имоджин что-то пробормотали в знак согласия, но недостаточно громко, чтобы перевести разговор в другое русло.
– Он что, впал в отчаяние? – раздался среди наступившего затишья голос Баррантеса.
– Кто, Льюис? Пока нет. Когда человек доходит до ручки, на него обычно нападает апатия, это как раз то, что происходит с ним. Но как знать? Разве можно себе представить, как он воспринимает жизнь?
– Ирония судьбы… – Баррантес задумчиво выпятил полные губы. – Человек столько лет сражался за демократию, и именно она бросила его на произвол судьбы. Тогда как теоретически ему бы и быть хозяином положения.