– Выпей, Ники, выпей, это – эфирно-валерьяновые. Ах, как ты себя не бережешь! И бесполезно ведь все, право.
Я посмотрел на нее, на эти капли. Даже без удивления. Все забыл, о чем сейчас думал. Взял рюмку, покорно выпил. Сел на прежнее место, на то кресло у камина, и стал плакать.
Плакал беспомощно, беззлобно и без особенной горечи. Было только стыдно немного, что вот я, такой большой и уже почти старый, плачу перед этой худенькой женщиной, которая спокойна и глядит на меня с ласковой грустью. Да еще плачу неизвестно о чем, – что же, собственно, случилось? Плачу некрасиво, непривычно, всхлипывая и сморкаясь.
Лида не трогала меня, только смотрела грустно и сочувственно, ждала терпеливо, пока я успокоюсь.
Я вытер глаза, спрятал платок в карман и встал.
– Ты уходишь, милый? Она тоже встала.
– Да, Лидуся. Прощай.
– До свидания, Ники. Иди. Господь с тобой. Я тебя провожу. Феня уж, верно, спит.
В передней зажгла огонь, помогла мне найти кашне и, приподнявшись на цыпочках, с простотой поцеловала меня в щеку.
– Да свиданья, Ники. Спи хорошенько. Тебе надо отдохнуть.
Я вышел на лестницу, потом на улицу и так шел, тупо, мерно, пешком до самого Васильевского острова, до самого дома.
А придя – лег, сейчас же уснул, спал до утра.
На другой день ничего не было. То есть было, что пил утром с Наташей кофе и думал о том, что надо сегодня же зайти к старому знакомому, профессору Шильде, и поговорить с Анной Марковной, его женой. Анна Марковна толковая, она мне найдет хорошую гувернантку для Наташи. Давно уж был как-то об этом разговор. Исподволь пора девочку и в гимназию приготовлять.
Кухарке Вассе я сказал, что надо бы горничную нанять.
– Феня-то, значит, при барыне остается? – подумав, спросила Васса.
– Должно быть.
– Так. Есть тут у меня одна девушка…
– Ну и отлично.
Я пошел по своим делам. На курсы тоже хотел, заглянуть в канцелярию, хотя вряд ли кто там есть перед праздниками.
Так дни замелькали, чередой шли и проходили.
Ничего не случилось, – да и что могло случиться? Случается только одно – проходит время. Плоско и неприметно текут его струи. Я требовал каких-то событий, я лез на них… Приставал к Лиде, хотел ощупать связывающую нас нить, крепче связать ее или разрезать… Пустое! Лида не понимала, о чем говорю я, чего хочу; для нее просто всякая нить сама собою сводится на нет. Все делается само собою, о чем же говорить? О чем заботиться?
Я мог бы пойти к Лиде, опять спрашивать, опять в чем-нибудь упрекать ее; тогда она вспомнила бы меня; даже, попроси я, она, вероятно, переехала бы и на мою квартиру. Но если я не пойду – она не вспомнит, не придет ко мне, и не по вражде, не по злобе, – а так. Просто. Просто себе ей не вспомнится. Не умеет она писать, не умеет говорить, ничего она не умеет делать, сама делать; с ней делается: это разница.
Я не пойду к Лиде, и тоже не по чему-нибудь такому, а оттого, что не могу: стал, как она. Тоже разлучился делать сам. Пусть и со мной «делается».
Прежде я говорил дерзко: «Я живу!» А надо со скромностью: «Мне живется». Если это конец, то конец простой, естественный, – без конца. В жизни все концы без концов.
Я говорил: подушка. Ну да, жизнь-то сама и есть подушка.
Теперь, когда я не барахтаюсь, она меня не так давит.
Удушенному не душно.
Не барахтаюсь. Скоро затих? Что ж, у меня было, значит, очень короткое дыханье.