– Что ж, отдохнула?
– Да… не очень.
– Видишь, напрасно только бросила нас…
– Отчего? Я отдохнула, но немного. Поживу – и опять поеду. Маме обещала.
– Как, Лидуся? Опять? Да что ты, я только что обрадовался…
Она промолчала. Но я перестал радоваться. Приглядывался к ней, к ее усталой походке, ленивому безделью, к ее сразу, без всякой причины, поднявшемуся раздраженью против Наташи.
«Чужой ребенок», – думал я с болью и почти обрадовался, на мгновенье, когда Лидуся показала мне телеграмму от матери.
– Ники, она зовет, я поеду недельки на две еще, хорошо? Осенью заболела Наташа. Лида молча и хорошо ухаживала за ней, сносила капризы, как… ну, совсем как добрая сестра милосердия, ухаживающая за всяким чужим ребенком. Тревожился, делал глупости, страдал за девочку – я один.
Наташа поправлялась очень плохо. Доктора сказали мне, что ей необходимо пробыть месяца два в тепле, здесь она не выдержит. «Поезжайте в Сан-Ремо».
Я передал это Лиде.
– Поедем, Лидуся. Надо.
Она согласилась, как будто даже обрадовалась. И я обрадовался. Вспомнил, как в первый раз мы путешествовали с Лидой, были в Италии, в Риме…
V
Не без труда устроил я себе отпуск, поехали.
Но, Боже, как это путешествие не было похоже на первое! только оторвавшись от привычной обстановки, где незаметно течение жизни, я увидел, как изменились и мы с Лидой, и наши отношения, и Наташа, выросшая, которая прежде связывала нас, а теперь – разъединяла.
В гостинице, сближенные теснотой маленьких комнат, в чужой стране, мы как-то нелепо толпились и раздражали друг друга. Полубольная девочка капризничала. Лида не уезжала к матери. Мне не нужно было уходить на лекции. И мы не знали, что делать друг с другом, и не о чем было говорить.
Я не помню, говорили ли мы с Лидой и в первое наше путешествие. Я, должно быть, говорил; она, должно быть, молчала. Но тогда у нас было другое, тогда мы любили, мы целовались… Любили? А теперь, значит… Нет, я люблю ее, только иначе. Ее люблю, Наташу люблю…
Она не любит Наташу. А меня? Что она думает? Почему не скажет, если не любит?
Но я ее не спрашиваю. Боюсь и ответа ее, боюсь и того, что она не ответит. Никогда ведь она ничего не говорит мне.
Шло все хуже и хуже. Скверная погода, ветры и дожди окончательно запирали нас в комнатах, друг около друга. Наташа капризничала, кашляла. Лида уходила к себе, в самую маленькую комнатку, и лежала там часами на постели молча. А выйдя к нам, ко мне или к Наташе, раздражалась из-за пустяков, и раздражение у нее было самое неприятное, холодное. Раз она при мне резко, почти грубо оборвала Наташу. Девочка заплакала.
– Оставь ее! – крикнул я на Лиду. – Как ты смеешь! Лида молча повернулась и ушла к себе. Заскрипела кровать. Легла, значит.
Целый вечер прошел, томительный. Когда успокоилась и заснула Наташа, я пошел к Лиде.
Темно. Тихо. Я нащупал маленькую лампочку, зажег ее и присел на край постели.
– Ты спишь? Лидуся!
Я шептал, чтобы не разбудить девочку в соседней комнате. Лида обернулась ко мне, глядела спокойными и ласковыми глазами.
– Прости, Лидуся… – начал я. Она приподнялась и села.
– Ну, что ж… Ники, а я думаю поехать.
– Ты? Куда?
– Думаю поехать. Наташа почти совсем здорова. Ты лучше справишься. А я устала. И ветер этот меня утомляет.
– Устала? – повторил я растерянно. – Но ведь мы еще два месяца…
– Через Берлин поеду, на Петербург. Через Берлин прямее. Ты как думаешь?
Я хотел опять спросить, да что же это такое? Что между нами? Зачем она от меня уезжает, или зачем мы живем с ней вместе? Что она думает? Ведь надо же сказать. Надо же спросить. Мы живем плохо, и все хуже и хуже, и неизвестно, кто виноват, но отчего? Как помочь? Или нельзя помочь?
Лида смотрела на меня ясно и шептала:
– Значит, завтра… нет, послезавтра. А вы через два месяца. Хорошо?
Все было не хорошо, а плохо. Но удерживать я ее не мог, – жить так, как мы жили, было хуже всего.
И опять ничего я ей не сказал, не спросил. Ясные глаза ее точно отталкивали всякий вопрос. Я чувствовал, что он останется без ответа, повиснет, шепотный и жалкий, в воздухе.
И она уехала, а я остался вдвоем с Наташей. Легче было жить как будто, и девочке моей легче, но я жил внутренно тяжело, растерянный и точно под невидимой подушкой. Она душила меня, а я не мог и откинуть ее, она была – непонятность, неизвестность.
VI
Главное… – или это не главное? – ждало впереди.
Мы с Наташей, немного окрепшей, вернулись в Петербург незадолго до Рождества.
От Лиды за все время было две-три открытки. «Не умею писем писать»… Да, признаться, и я писать ей тоже не умел. Порою хотелось, не словами, так в письме, что-то объяснить, спросить… А вспомнишь, кому пишешь, вспомнишь ее глаза, ее ласковое ответное молчание, и нет сил; царапаешь условные приветы, да о погоде, да как-то ненужно и неловко: «Не скучай…»
Санки, легкий морозец, на улицах уже предпраздничная суета. Мне стало весело, и Наташа радовалась родной зиме. Телеграммы о дне приезда я не послал, – зачем Лиде тащиться встречать? Лучше дома.
Вот и широкие, белые линии Острова. Вот и наш дом.
Нам отперла, и не скоро, толстая кухарка Васса.
Закричала с изумлением, которое и меня привело в изумление.
– Господи, барин с барышней! Да как это так! Ах ты, Господи!
Захлопотала с вещами. Я вошел в комнаты. Мебель в чехлах, пыльно; и холодновато, точно не топили.
– Васса, да ведь вы же знали, что я на днях буду! Барыня дома? А Феня где?
Васса глядела на меня с недоумением.
– Феню, уж почитай месяца два, барыня взяли. Сряду, как приехали, и взяли.