Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Без талисмана

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 >>
На страницу:
21 из 25
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
XIX

На скамеечке около забора, в Jardin public, сидел Тетеревович в самом радужном настроении. Он не только получил отсрочку отпуска; но, кроме того, добрая мамаша, которая имела кубышку на черный день – прислала, разнежившись, подкрепление для дальнейшего пребывания его за границей. И Тетеревович радостно помышлял об итальянских озерах. Пора, пора отсюда уезжать! Сезон решительно кончился, с каждым днем общество уменьшается и утренняя толпа на Promenade des Anglais – редеет… Даже Ирма, которая, после своего внезапного отъезда в Париж за одним виконтом, вернулась опять на берег моря – даже и она окончательно исчезла три дня тому назад…

Пустынно было на пыльном Quai[43 - набережной (фр.).]. Тетеревович глядел через решетку на изредка проезжавшие экипажи, и на жаркие аллеи сада, желтые, широкие, лишенные тени.

Вдруг, в конце одной аллеи, он заметил тоненькую женскую фигурку. Он был зорок и немедля узнал Люсю. Девушка приближалась торопливыми шагами, но еще не замечая Тетеревовича. Узенькое и короткое клетчатое платьице, темная соломенная шляпка на рыжих кудрях – вся простота наряда бросалась в глаза и делала из нее совсем ребенка, лет четырнадцати-тринадцати. Лицо ее было серьезно и дерзко.

Она, вероятно, прошла бы, не заметив Тетеревовича, если б он не поднялся с своего места и не назвал бы ее по имени.

Люся вздрогнула, подняла голову.

– А, это вы! – сказала она почти радостно и поспешно. – Как хорошо, что я вас встретила! Мне хотелось с вами поговорить… посоветоваться…

– Все, чем могу только быть полезным, – галантно выговорил Тетеревович. – Угодно ли я вас провожу? Или, может быть, сядем на эту скамейку?

– Лучше сядем. Я устала, жарко…

Они расположились на скамеечке у забора, в жалкой тени подрезанного куста. Тетеревович хотел заговорить, но Люся перебила его.

– Как мы давно не видались, – сказала она. – Да и то правда, ведь мы могли встречаться у Равелиных, а с тех пор как они уехали…

Люся остановилась на минуту – потом продолжала:

– Я вам все скажу, что у нас теперь делается!.. Вы наверно знаете – уж это ни для кого не тайна! – что Павел Павлович был влюблен в прелестную мадам Равелину? Знаете?

Люся улыбалась презрительно, глаза блестели злобно. Тетеревович, как подобает хорошо воспитанному молодому человеку, промолвил тихо, со скромностью и глядя в сторону:

– Гм! Да… Я слышал…

– Ну, так вот. Когда она удрала… – Люся произнесла это слово с ударением и удовольствием, – удрала тайком, внезапно, струсив перед делами своих же рук, – Павел Павлович совсем с ума сошел. Приехал вечером бешеный, накинулся на Веру, на меня… Я молчу, Вера ничего не понимает – потом, конечно, в слезы… истерика-Люся опять желчно улыбнулась. Рассказывала она с удовольствием, как будто каждая подробность, каждое слово – доставляли ей особое наслаждение. Тетеревович слушал не без любопытства, склонив голову набок.

– Знаете, он вообразил, что Вера тут при чем-нибудь, или я… Потом бросился к старику, у которого Равелина постоянно бывала за советами жизни… Все находили, что это весьма трогательная дружба… Старик, должно быть, хорошо отчитал Павла Павловича, потому что он еще мрачнее вернулся. Такие истории у нас были! Павел Павлович хотел службу бросать – лететь за ней в Россию…

– Неужели? – сказал Тетеревович с приличным изумлением.

– И, главное, – продолжала Люся, – я не могу себе представить, как он это сделал – он разубедил-таки Веру, что все штуки выкидывает от самой простой влюбленности; напел ей что-то об идеальной дружбе, о товарищеских отношениях – и та поддалась… Я уж молчу. Он во всем ее может разубедить. Сначала-то прорвался – а потом опомнился, и давай замазывать. А она по привычке… Не может его рацеям не довериться… Ух! Противно мне все это. Выносить не могу. На край света убежала бы, на дно моря – лишь бы ото всего подальше, лишь бы куда-нибудь…

Тетеревовичу становилось неловко. С чего эта странная девочка откровенничает с ним, посвящает его в семейные истории, до которых ему нет ни малейшего дела? И хотя слушал он не без любопытства, однако чувствовал, что слушать, пожалуй бы, и не следовало. Люся придвинулась к собеседнику и сказала почти шепотом:

– Ведь она дура, совсем дура, моя сестра! Она никогда не подавала блестящих надежд, а со временем знакомства с достойным Павлом Павловичем потеряла последнее соображение. У нее ничего своего не осталось. Что он скажет – то и истина; другой уж не может быть. И уверена, что все его идеи – ее собственные. Ей надо к кому-нибудь прилепиться, тогда она и живет. И он доволен; и никакая Равелина, – хоть он и бесится теперь, – жены ему не заменит…

– За что вы так ненавидите Павла Павловича? – спросил непроницательный Тетеревович, которого начинала страшить злобность Люси.

Люся даже зубы стиснула.

– У-у, всех бы я, всех бы своими руками передушила, варвары они! Гроша у них у всех за душой нет, толкутся на месте без всякого смысла – говорят, говорят, говорят, а сами – муравьи какие-то… хуже: мразь, отрепье! И слова их все – отрепье, снег талый…

Заметив испуганное и смущенное выражение лица Тетеревовича, Люся остановилась. Она окинула глазами фигуру своего собеседника и губы ее сложились в презрительную улыбку, как будто она досадовала на себя, что заговорила «с эдаким».

– Я хотела с вами посоветоваться, – произнесла она другим тоном. – Вы, кажется, юрист?

– Да, я кончил юридический факультет, но я не адвокат…

– Я не прошу вас вести мое дело. Мне нужно знать возможные последствия одного моего поступка… Могу я рассчитывать на вашу скромность?

Она совершенно не походила теперь на девочку. Тон ее был серьезен, почти высокомерен. Тетеревович пробормотал, что она не имеет оснований сомневаться… Люся и не дослушала.

– Мне скоро минет восемнадцать лет, – сказала она. – Я знаю, что я несовершеннолетняя и не имею права распоряжаться своей судьбой. А между тем я намерена распорядиться своей судьбой.

Тетеревович молчал, не понимая.

– Вы помните Ивана Модестовича? – спросила она. Тетеревович с большим усилием припомнил, что Иваном Модестовичем звали косолицего молодого человека в веснушках, который, с компанией других, молчаливых и скверно одетых молодых людей, бывал у Равелиных.

– Иван Модестович? Так неужели вы, mademoiselle Люся… Неужели он вам нравится?..

Люся засмеялась.

– Однако, вы, Тетеревович, просто глупы. Что вы себе вообразили?

Тетеревовича покоробило от такой бесцеремонности. Он даже хотел протестовать и кончить этот разговор, но любопытство превозмогло; он молча съел обвинение в глупости и ждал, что она скажет.

– Я вам не буду долго объяснять всех подробностей, да вы и не поймете. Иван Модестович, его приятели и приятельницы… помните Анну Васильевну? Вы ее даже как-то назвали «облезлой барышней», думая, что это очень остроумно – так вот они зовут меня с собой в Женеву… совсем – и я решила ехать. Сочувствую ли я им, люблю ли их – это все теперь лишние вопросы, потому что я уже решила ехать. Ни сестра, ни Павел Павлович (точно он имеет права на меня!) ни за что не отпустят, и я должна удрать тайком. Вы, конечно, не откажетесь, во-первых, объяснить мне, имеет ли право сестра моя или мать, которая живет в России, вытребовать меня назад силою, и, во-вторых, вы поможете мне в моем побеге.

Тетеревович встал и выпрямился на коротких ножках. На лице он выразил непроницаемую холодность, даже брезгливость, и открыл рот, чтобы произнести какие-то слова – но вдруг Люся схватила его за рукав.

– Смотрите, вот он, наш голубчик! – прошептала она быстро, обертываясь к решетке.

Мимо сада проезжала графская коляска. В ней, по обычаю, сидел молоденький графчик Дида, а рядом Павел Павлович. Лицо у Павла Павловича было желтое, постаревшее, измученное, злое – и все-таки, несмотря на это, на нем неукоснительно и явственно лежал отпечаток той угодливости, по которой сейчас же и безошибочно всякий мог узнать, кто граф и кто учитель. Сквозь искренние страдания влюбленности, сквозь еще более искренние, смутные страдания и тоску о своей разрушающейся жизни, падающей вниз и без возврата – сквозь все это неумолимо и невольно выступало выражение подчиненности на его лице. И – что всего страннее – лицо Тетеревовича утратило свою гордую холодность и глаза его стали похожи на глаза Павла Павловича, когда он снимал котелок и кланялся узколицему графчику. И никто, поняв их, не удивился бы им.

Когда коляска проехала, Тетеревович обернулся к побледневшей Люсе и попытался снова принять горделивый вид. Но вместо того – только посмотрел сердито и сказал:

– Извините, но я в чужие дела не мешаюсь. Участия в ваших странных, неосторожных поступках я принимать не могу. Юридических разъяснений тоже делать вам не стану, ибо твердо уверен, что все это было лишь шуткой с вашей стороны. Если бы я на минуту мог принять ваши слова серьезно – я, конечно, долгом счел бы предупредить вашу сестрицу и Павла Павловича.

Проговорив эти слова, он снял котелок, низко поклонился и стал удаляться, думая про себя:

«Вот полоумная девчонка! В хорошую было я историйку впутался. Они все здесь точно взбесились. Нет, пора, пора уезжать!»

XX

Бедная Веруня Шилаева вела грустную жизнь. Каждый день она собиралась уезжать, уложила все сундуки – и все-таки оставалась. С утра до вечера она просиживала одна, в своем мрачном нумере, и невольно радовалась, когда звонили к табльдоту. Люся пропадала неизвестно где по целым дням, иногда возвращалась поздно и на все вопросы робкой Веруни или говорила дерзости, или презрительно молчала. Все знакомые разъехались. Павел Павлович ссылался на усиленные занятия с молодым графом и все реже навещал жену.

Веруня откладывала свой отъезд, потому что ей необходимо было переговорить с Павлом Павловичем, и очень серьезно. Но у нее духу не хватало, объяснение откладывалось, и Вера истинно мучилась.

Что касается Павла Павловича – то он почти не выходил из угнетенно-мрачного состояния духа. История с Антониной точно разбудила его, хотя и не совсем – и он страдал глухо и тяжело, смутно сознавая, что перед ним какая-то черная яма, куда он скользит, и нельзя удержать этого медленного и неумолимого движения. Он попробовал вспомнить свои ранние мечты, ту жизнь «на пользу народа», которая казалась ему желанной и правильной: ведь все теперешнее он принял только как временное; настоящее должно было начаться, оно отложено, но все-таки оно одно – настоящее. И Павел Павлович вообразил себе эту жизнь, деревенскую грязь, запах дубленых шуб в нетопленой избе, где он учит грамоте и цифрам дюжину крестьянских ребятишек. Он повторяет: «на первом месте – единицы, на втором – десятки, потом сотни…» Никто не понимает. Он повторит еще и еще, и его поймут. Ну, что ж, что поймут? Дальше нужно будет показывать сложение. Где же счастье? Почему его нет в душе Павла Павловича, когда он рисует себе эти прежде милые ему картины? Польза, польза… Да, он принесет пользу: мальчугану легче будет торговать в городе, зная сложение и вычитание, но еще чего-то нужно мальчугану для счастья, и Павел Павлович не может ему дать этого, потому что у него самого в душе скука и ничего нет дальше, глубже сложения и вычитания…

О, это сложение и вычитание! О, эта хина и ревень, которые Павел Павлович всегда видел, мечтая, в хорошеньком деревянном ящичке-аптечке для первой помощи заболевшим! Как они бессильны и ненужны, и какой бедный, бедный Павел Павлович, если он за второстепенным не увидел главного и в погоне за этим второстепенным, как многие и многие, сам разрушил свое жалкое здание, построенное на песке…

И Павел Павлович очутился в положении ребенка, которому задали урок и положили на стол пряник, не позволив дотронуться до него прежде окончания урока. Сначала ребенок думал о прянике – но потом увлекся книжкой и кончил ее. Он вспомнил о прянике, – увидал, что пряник картонный, и ему почти не жалко, что это так. И Павел Павлович не мог жалеть о своих мечтах и о своей вере; ему стало казаться порою, что, может быть, он ошибался…

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 >>
На страницу:
21 из 25