«Что это? – подумал Шилаев. – С чего это я стану с этим гусем откровенничать? И чего ему от меня нужно»?
– Я решился вступить на стезю славы, – продолжал Тетеревович. – Вы еще не знали, что я будущий гений? Узнайте же: я пишу длинную поэму. Серьезно говоря, я очень занят этой работой. Несколько отрывков уже готовы. Меня интересуют новые типы, новые движения… И, между прочим, то обстоятельство, что среди этих новейших веяний – вы, человек старого закала…
– То есть, почему это старого закала? – спросил Шилаев в сердитом недоумении. – Я думаю, для истины нет времени; она всегда стара и всегда нова…
Гость снисходительно улыбнулся.
– Если я не ошибаюсь, Павел Павлович – вы человек практический; посвятить свою жизнь младшим братьям, – скажем – народу, – работать на пользу его, т. е. дать ему одежду и хлеб – вот ваш идеал. Не так ли?
– Почти так…
– Вот видите, какой вы цельный, прекрасный и наивный человек, Павел Павлович. И вот эти-то убеждения и делают вас старым. Ветхие они, – на покой им пора…
«Ах ты, мразь эдакая! – подумал разозлившийся Шилаев. – И ты туда же! Рассуждает, будто и понимает что-нибудь. Да это дрянь какая-то!»
– Объясните мне, пожалуйста, – холодно и твердо сказал он Тетеревовичу, останавливаясь перед ним, – почему вы называете меня и мои мысли старыми, и что такое ваше новое?
– Оттого старое, – с готовностью начал Тетеревович, – что прежде думали, будто этого достаточно-с. И стоит всем, как вы вот, отправиться к «младшим братьям», дать им фланелевые рубашки да ежедневно щи с говядиной – и наступит царствие небесное. А теперь поняли, что фланелевой рубашки – мало, да и дать-то ее не так просто, как вы думаете: надо иметь кое-что, кроме ваших «убеждений»…
Шилаев остолбенел. Дерзость Тетеревовича, поднявшего руку на его кумиры, поразила Павла Павловича в самое сердце. И между тем он невольно вспомнил бедного учителя Резинина в Хотинске, советовавшего ему искать «талисман».
– Но где же новое-то? Где оно? укажите мне, если знаете? Объясните также прекрасно, как объяснили старое? – едва сдерживая себя, спросил он.
Тетеревович вдруг смутился.
– Этого нельзя в двух словах… Это слишком сложно… Да и потом это так неуловимо. Но замечательно, что в Европе повсеместно проявляются новые веяния… В своей поэме я постараюсь определить более точно современные типы – богатейший материал… Но, конечно, придется очень, очень потрудиться.
Шилаев несколько минут молча смотрел на собеседника с величайшим презрением.
– Да, – сказал он, наконец, медленно. – Может быть, там, в поэме вашей, вы все определите и объясните, а только теперь ничего вы мне такого нового не сказали, на что бы я мог променять свое старое. Э, да это скучная материя, пройдемтесь лучше на музыку. Она, кажется, еще не кончилась в Jardin public[31 - парке (фр.).].
VI
Часу в седьмом вечера Антонина вошла в свой салон, где был накрыт обеденный стол. Салон да и все остальные комнаты m-r et m-me Ragouda de Raveline[32 - господин и госпожа Рагудай-Равелины (фр.).] помещались в первом этаже Grand' Hotel на Cap d'Antibes[33 - мысе Аитиб (фр.).]. По приезде на Ривьеру Антонина с мужем поселились было в громадном и шумном отеле мыса Martin; но Антонине скоро опротивела буржуазно-гремучая роскошь этого дома-великана и близость Ментоны, где умирали сотнями чахоточные, заражая спертый между скалами воздух. Казалось, даже все собаки больны чахоткой в этом обреченном городе.
Как рада была Антонина, случайно найдя это милое и тихое место вблизи Канн, с зелеными островами St. Honoret[34 - Св. Гонората (фр.).] на спокойном море! К обрывистому берегу, прямо от крыльца, вели дорожки тенистого парка. И много еще хорошего Антонина знала на мысе Antibes…
Недурен был и высокий золотистый салон, меблированный со вкусом, что так редко можно встретить и в лучших отелях за границей. Небо уже потемнело – зажгли лампу над столом. Стол был накрыт человек на двадцать. Между тарелками и вазами с небольшими апельсинами и желто-прозрачными nespoli[35 - сорт груш (фр.).] – вяли розы, левкои и маргаритки, разбросанные по скатерти. Цветов здесь не жалели: на мысе Антиб цветы растут везде, где есть клочок земли, даже на грядах всех огородов; местные жители находят, что цветы для них полезнее капусты.
Антонина взглянула – и осталась довольна. Гости должны были скоро приехать. От станции Антиб до мыса считалось еще три-четыре километра; дорога была прекрасная, мимо бесконечного ряда вилл, едва заметных среди зелени садов.
Антонина была одета в шелковое платье темно-голубого цвета, обшитое узенькой полоской меха на корсаже и на подоле. Коричневые, почти черные, пушистые полосы красиво оттеняли блестящий негнущийся шелк; но платье не шло к Антонине. Оно казалось слишком тяжелым и точно удручало ее маленькую и тоненькую фигурку. Она была бледна, и серьезность выражения глаз сегодня побеждала все легкомыслие, которое придавали ее лицу детски-сложенные губы.
Время шло, и гости являлись один за другим. Модест Иванович, в безукоризненном смокинге, выставил из соседней комнаты недвижное лицо – и опять скрылся. Некоторые гости прямо проходили туда, где скрылся Модест Иванович. Других Антонина звала к себе, в маленький салон, рядом с большим.
Тетеревович явился в сюртуке. Он не имел смокинга, да и не знал, что он так необходим. Антонина не обратила большего внимания ни на сюртук, ни на Тетеревовича, но он сам, видя вокруг себя белые галстуки и открытые жилеты, пришел в уныние и грустно затих в углу.
Когда вошел Павел Павлович, Антонина видимо обрадовалась. Он поцеловал ее руку. Она хотела что-то сказать, но в эту минуту явился Модест Иванович с несколькими гостями.
– Что ж, душа моя? Семь часов. Можно подавать? Антонина беспокойно оглянулась.
– Нет… сейчас… Степан Артемьевич хотел приехать… Да вот, кажется, он! Теперь можно.
Она вскочила с кресла и подбежала к дверям. Портьера поднялась и на пороге показался высокий и сухой старик с палкой, служившей ему, как видно, вместо костыля. Старик смотрел по сторонам, весело улыбаясь. Лицо у него было узкое и худое, обрамленное белоснежной бородой, коротко и тщательно подстриженной. Волосы на голове, – густые, гладкие и не такие белые, как борода и усы, – лежали аккуратно расчесанные на косой ряд. Брови не сходились над тонким носом, и зеленовато-серые, небольшие глаза казались удивительно живыми. Одет он был в черный, наглухо застегнутый, сюртук и черный галстук.
Модест Иванович подошел первый и поздоровался с гостем. Он же и представил старику Шилаева:
– Степан Артемьевич – мой племянник! Степан Артемьевич Луганин, – добавил он, обращаясь к Шилаеву.
Антонина радостно поздоровалась со стариком. Не выпуская ее руки, он отвел ее в сторону и, продолжая улыбаться, сказал ей что-то. Антонина покраснела и тоже засмеялась.
За столом Шилаев очутился подле хозяйки и напротив Луганина, который немедленно овладел разговором. Шилаев молча разглядывал общество.
Оно состояло исключительно из русских. И, надо отдать справедливость, ничего нельзя было себе представить разнообразнее этой русской колонии. Модест Иванович не любил уединения, каждый день ездил в театр, в клуб, в Casino, в Монте-Карло – и был со всеми знаком. Антонина выезжала меньше, но охотно, и принимала у себя соотечественников, для которых устроила воскресные обеды.
Встретившись на Ривьере, многие лица разных кружков и положений очутились теперь в одном обществе. Несколько писателей, проводящих сезон у берегов Средиземного моря на счет романов, которые еще не написаны; заштатный художник из Рима; молодой человек без определенных занятий, но очевидно небогатый, рыжий, скромный, в веснушках и с лицом, покосившимся на правую сторону; забитый, угодливый, услужливый и бесполезный господин лет пятидесяти с круглым лицом и громадной лысиной во всю голову. Этот последний был московский нотариус, лет десять тому назад тайно покинувший Россию вследствие каких-то скучных историй со своими клиентами. В эти десять лет нотариус испытал немало горьких минут, жил в Париже за Сеной, а то, случалось, ночевал и на скамейках бульвара, питался Бог знает чем – и сделался поэтому необычайно практичным, ласковым и смиренным. В последнее время обстоятельства нотариуса несколько улучшились; он в критическую минуту, с отчаяния, написал повесть о новых веяниях – и послал эти новые веяния в один российский журнал. Журнал, приняв голодную озлобленность нотариуса за принципиальную злобу против «новых веяний» – немедленно и с торжеством напечатал повесть. И возрожденный нотариус имел ловкость на гонорар поехать из Парижа к Средиземному морю, да еще так извернулся, что купил себе галстук и целый костюм из клетчатого шевьота. Теперь он, нисколько не стесняясь, красовался в этом костюме и даже розу воткнул в петельку пиджака.
Дам сидело только две. Одна из них, – брошенная жена какого-то художника, глупенькая и с хорошенькой мышиной мордочкой, – вертелась, звенела своими браслетами и кокетничала с молодым упитанным господином, который приехал проигрывать в Монте-Карло только что полученное наследство. Другая, чисто петербургская дама, была пожилых лет, дурно и дешево одетая, – одна из тех одиноких вдов без детей, главное занятие которых состоит в том, чтобы отыскать и обожать всяких знаменитостей: оперных, драматических, музыкальных и литературных. Счастье такой дамы и цель ее жизни – найти знаменитость в зародыше, с великими трудами и усилиями развить, вознести свое детище – и самой навеки пасть перед ним ниц. Подобное самоотвержение ничуть не хуже, конечно, всякого другого и неизвестно, почему оно не ценится насмешливыми людьми.
Но Шилаева несомненно занимал больше всех Луганин, сидевший против него. Если б не белые волосы, несколько резких морщин на лбу и костыль – никто не сказал бы, что это старик. Модест Иванович рядом с ним казался старше со своим каменным лицом, хотя в действительности был моложе Степана Артемьевича лет на пятнадцать. Луганин ни на минуту не переставал говорить. Он не острил; напротив, слова его были очень просты и даже легкомысленны, как у юноши. Но все, что он говорил, казалось интересным, потому что у него была своя особенная манера придавать словам значение и смысл. На тихий вопрос Шилаева – Антонина отвечала только:
– Степан Артемьевич – мой лучший друг.
После обеда перешли в маленький салон пить кофе. Тетеревович, все время молчавший, вдруг затеял злобный спор о литературе с кривым и рыжим молодым человеком. Стало очень шумно. Павел Павлович намеревался незаметно пробраться в большой салон, а оттуда к двери. Но в эту минуту к нему подошел старик Луганин.
– Что это, вы, кажется, домой собираетесь? – проговорил он.
– Да… уж поздно. Пока доедешь…
– А вы в самом городе живете? На вилле Laetitia – так, кажется?
– Да, завтра у меня день занятой…
– Скажите, а когда вы совсем кончаете с вашими учениками?
– Осенью, я думаю. Осенью младший, Сергей, будет держать экзамен в университет. Старший, кажется, поступает в военную службу…
– Соскучитесь вы, пожалуй, в Петербурге после наших веселых мест, – сказал Луганин. – Петербург – место темное, место неудобное… право, пятнадцать лет тому назад, когда я последний раз видел петербургское небо – оно мне казалось фарфоровым. И солнце там не восходит и не заходит…
– Ну, это мне решительно все равно: я красотами природы много не занимаюсь, – сказал Шилаев, инстинктивно и бессознательно желая скорее показать старику, каков он есть – и, с непонятной враждебностью, вдруг не пожелав нравиться ему. – Если сыт да работаешь – так не все ли равно, светит ли тебе солнце, или керосиновая лампа.
Луганин быстро взглянул на него.
– Ну, уж это вы клевещете на себя, Павел Павлович. Как хотите, не могу поверить, чтобы для вас солнце и керосиновая лампа были эквивалентами. Как же это вы природы не любите?
– Ни люблю, ни не люблю, а просто равнодушен к ней. В жизни, по-моему, так много неизмеримо более важного, что некогда размышлять о любви к природе.
Луганин хотел что-то возразить, но в эту минуту к ним подошла Антонина.