– Вот чего я ожидала, вот для чего я осталась! О да! Я была уверена: Корилла должна была так поступить!
Иосиф, не успевший еще разглядеть, что было в корзине, с удивлением смотрел на свою спутницу.
– Итак, тетушка Берта, вы принесли мне вещи, которые я одолжил вашей постоялице? Прекрасно! Прекрасно! Я и не беспокоился о них, и мне незачем проверять, все ли цело.
– Ваше преподобие, – ответила старуха, – моя служанка все принесла, все передала вашим служителям, и все в самом деле в целости; на этот счет я вполне спокойна. Но меня заставили поклясться, что эту корзину я передам только вам в руки, а что в ней находится, вы знаете не хуже меня.
– Пусть меня повесят, если я знаю это, – проговорил каноник, небрежно протягивая руку к корзине, но рука его застыла, словно парализованная, а рот так и остался полуоткрытым от удивления, когда покрывало как бы само собой зашевелилось и оттуда показалась крошечная розовая детская ручонка, инстинктивно порывавшаяся схватить палец каноника.
– Да, ваше преподобие, – доверчиво, с довольным видом заговорила старуха, – вот она – цела и невредима, такая хорошенькая, веселенькая и так хочет жить!
Пораженный каноник совсем онемел. Старуха продолжала:
– Ну как же, ваше преподобие, да ведь вы же изволили просить у матери разрешения удочерить и воспитать младенца! Бедной даме не так-то легко было на это согласиться, но мы сказали ей, что дитя попадает в хорошие руки, и она, поручив его Провидению, просила нас отнести его вам. «Скажите, пожалуйста, почтенному канонику, этому святому человеку, – говорила она, садясь в карету, – что я не стану долго злоупотреблять его милосердным попечением. Скоро я приеду за своей дочуркой и расплачусь с ним за все, что он на нее потратит. Раз он во что бы то ни стало сам хочет найти ей хорошую кормилицу, передайте ему от меня этот кошелек с деньгами: я прошу разделить их между кормилицей и маленьким музыкантом, что так чудесно ухаживал за мной вчера, если, конечно, он еще не ушел». Что касается меня, она хорошо мне заплатила, ваше преподобие, я ничего больше не прошу и вполне довольна.
– Ах, вы довольны! – воскликнул трагикомическим тоном каноник. – Ну что ж, я очень рад, но извольте унести обратно и кошелек и эту обезьянку. Тратьте деньги, воспитывайте ребенка – это меня нисколько не касается.
– Воспитывать ребенка? Вот уж нет! Я слишком стара, ваше преподобие, чтобы взять на себя заботу о новорожденной. Она кричит целые ночи. И моему бедному старику, хоть он и глух, не очень-то было бы по вкусу такое соседство.
– А мне? По-вашему, я должен мириться с ним? Благодарю покорно! Неужели вы рассчитывали на это?
– Но раз ваше преподобие сами просили ребенка у матери.
– Я? Просил? Откуда, черт побери, вы это взяли?
– Но раз ваше преподобие сегодня утром написали…
– Написал? Где же мое письмо? Пожалуйста, пусть мне его покажут!
– Ну, я, конечно, не видала вашего письма, и притом у нас никто и читать-то не умеет. Но господин Андреас приходил к роженице с поклоном от вашего преподобия, и она нам сказала, будто он передал ей письмо. А мы, простаки, и поверили. Да кто бы мог не поверить?!
– Это гнусная ложь! Только беспутница может пойти на такие проделки! – закричал каноник. – И вы сообщники этой ведьмы. Нет! Нет! Забирайте младенца, возвращайте его матери, оставляйте у себя, устраивайтесь как знаете, а я умываю руки. Если вы хотите вытянуть у меня деньги, я готов их дать. Никому не отказываю я в милостыне, даже интриганам и плутам – это единственный способ избавиться от них. Но взять в свой дом ребенка – благодарю покорно! Убирайтесь вы все к черту!
– Ну, что до этого, – возразила старуха очень решительно, – так и я его не возьму, не прогневайтесь, ваше преподобие. Я не соглашалась смотреть за ребенком. Знаю я, как кончаются такие истории. Для начала дадут немножко блестящих золотых монет и наобещают с три короба, а там – поминай как звали, и ребенок остается на вашей шее. И никогда из таких детей ничего путного не выходит: они лентяи и гордецы уже по самой своей природе. Не знаешь, что с ними и делать. Если это мальчики, они становятся грабителями, а девочки кончают еще хуже. Ой, нет, нет! Ни я, ни мой старик не хотим брать этого ребенка. Нам сказали, что ваше преподобие просили его отдать вашему преподобию, – мы поверили, и вот вам ребенок. Извольте получить деньги, и мы в расчете. А что мы сообщники этой дамы, так уж простите, ваше преподобие, мы таких штук не знаем. Вы, верно, шутите, коли упрекаете нас в том, что мы хотим вас обмануть. Покорная слуга вашего преподобия! Ухожу домой. У нас сейчас паломники, что ходили по обещанию, и они, ей-богу, умирают от жажды.
Старуха несколько раз поклонилась и уже направилась было к выходу, но потом вернулась и сказала:
– Совсем было забыла: ребенок должен называться вроде бы Анджелой, но только по-итальянски. Ох, честное слово, не помню теперь, как это они мне сказали.
– Анджолина, Андзолета? – спросила Консуэло.
– Вот-вот, именно так, – подтвердила старуха и, еще раз поклонившись канонику, спокойно удалилась.
– Ну, как вам нравится эта выходка? – проговорил изумленный каноник, обращаясь к своим гостям.
– Я нахожу, что она достойна той, которая ее придумала, – ответила Консуэло, вынимая из корзины ребенка, начинавшего уже вертеться, и осторожно заставляя его проглотить несколько ложечек теплого молока, оставшегося после завтрака в японской чашке каноника.
– Что же, эта Корилла какой-то дьявол? – спросил каноник. – Вы раньше знавали ее?
– Только по слухам, но теперь я знаком с нею прекрасно, так же как и вы, господин каноник.
– Знакомство, без которого я охотно обошелся бы. Но что нам делать с этим несчастным, брошенным ребенком? – прибавил он, с состраданием глядя на крошку.
– Отнесу-ка я его к вашей садовнице, – сказала Консуэло. – Вчера я видел, как она кормила грудью чудесного мальчугана месяцев пяти-шести.
– Ну, ступайте, – сказал каноник, – или лучше позвоните, чтобы она пришла за ним сюда. Она нам укажет и кормилицу с какой-нибудь соседней фермы… только не в слишком близком соседстве от нас. Ведь один бог знает, какое зло может принести духовному лицу внимание к ребенку, подобным образом свалившемуся с облаков в его дом.
– На вашем месте, господин каноник, я был бы выше таких пустяков. Не стал бы я ни думать о возможных нелепых клеветнических намеках, ни прислушиваться к ним. Я жил бы среди глупых сплетен так, будто их и не существует, и поступал бы так, будто они вообще невозможны. В чем же тогда смысл мудрой, достойной жизни, если она не обеспечивает спокойствия совести и свободы делать добрые дела? Подумайте, господин каноник, вам доверили ребенка. Если вдали от ваших глаз за ним будут плохо смотреть, если он захиреет, умрет, вы этого себе никогда не простите!
– Что ты там говоришь, будто мне доверили ребенка! Да разве я давал на это согласие? Разве каприз или плутовство других могут налагать на нас подобные обязательства? Ты увлекаешься, дитя мое, и говоришь вздор.
– Нет, дорогой господин каноник, – возразила Консуэло, все более и более оживляясь, – это не вздор. Злая мать, бросившая своего ребенка, не имеет на него никаких прав и не может ничего вам предписывать. Приказывать вам имеет право только тот, кто располагает судьбой рождающегося ребенка, тот, перед кем вы вечно будете ответственны, а это Бог. Да, Бог возымел особое милосердие к невинному крошечному созданию, внушив его матери смелую мысль – доверить его вам. Это Бог, по странному стечению обстоятельств, привел его в ваш дом, наперекор вашему желанию, и толкает его в ваши объятия вопреки вашей осторожности. Ах, господин каноник! Вспомните святого Винсента[37 - Святой Винсент – Винсент де Поль (1576–1660), французский монах, основатель благотворительных обществ и учреждений. Заботился об облегчении участи осужденных, оказывал помощь сиротам и престарелым.], подбиравшего на ступеньках домов несчастных, покинутых сирот, и не отталкивайте сиротку, которую вам посылает Провидение. Мне кажется, что, поступив иначе, вы навлечете на себя несчастье. И свет, даже в злобе своей инстинктивно чувствующий справедливость, пожалуй, стал бы говорить – и это походило бы на правду, – что у вас были причины удалить ребенка. Тогда как если вы оставите его у себя, никто не сможет предположить иных причин, кроме истинных: вашего милосердия и любви к ближнему.
– Ты не знаешь, что такое свет, – сказал, смягчаясь и начиная уже колебаться, каноник. – Ты маленький дикарь по своей прямоте и добродетели. И ты совсем не знаешь, что такое духовенство, а Бригита, злая Бригита прекрасно знала это, когда говорила вчера, что некоторые завидуют моему положению и хотят меня лишить его. Я обязан своими доходами покровительству покойного императора Карла, который соблаговолил предоставить их мне. Императрица Мария-Терезия своим покровительством также способствовала тому, что меня объявили пенсионером раньше времени. Но то, что мы считаем дарованным нам церковью, никогда не бывает безусловно обеспечено за нами. Над нами, над монархами, расположенными к нам, всегда стоит еще один властелин – церковь. Она по своему желанию объявляет нас «правоспособными» даже тогда, когда мы еще ни на что не способны, и она же, когда ей нужно, признает нас «неправоспособными», даже если мы оказали ей величайшие услуги. Глава епархии, то есть облеченный судебной властью епископ со своим советом, стоит только рассердить его и восстановить против себя, может обвинить нас, привлечь к своему суду, судить и лишить всего, ссылаясь на распутство, безнравственность или на то, что мы служим примером соблазна, – и все это с целью вырвать у нас те блага, которые даны были нам раньше, и вручить их новым любимцам. Небо свидетель, что жизнь моя так же чиста, как жизнь этого младенца, вчера родившегося! Не будь я во всех отношениях чрезвычайно осторожен с людьми, одна моя добродетель не смогла бы защитить меня от злобных наветов. Я не очень-то умею льстить прелатам: моя беспечность, а быть может, до некоторой степени и фамильная гордость всегда тому препятствовали. Есть у меня и завистники в капитуле…
– Но ведь за вас великодушная Мария-Терезия, благородная женщина, нежная мать, – возразила Консуэло. – Будь она вашим судьей, вы пришли бы и сказали ей с правдивостью, присущей только правде: «Королева, я колебался одно мгновение между боязнью дать оружие в руки врагов и потребностью проявить наибольшую добродетель моего звания – любовь к ближнему; с одной стороны, я видел клевету, интриги, могущие погубить меня, с другой – несчастное, покинутое небом и людьми крошечное создание, которое могло найти убежище только в моем сострадательном сердце и чье будущее зависело лишь от моей заботливости. Я предпочел рискнуть своей репутацией, своим покоем и своим состоянием ради дела веры и милосердия». О! Я не сомневаюсь, что, скажи вы все это Марии-Терезии, всесильная королева дала бы вам вместо этой усадьбы дворец и сделала бы вас вместо каноника епископом. Разве не осыпала она почестями и богатством аббата Метастазио за его стихи? Чего не сделала бы она ради добродетели, если так вознаграждает талант! Нет, господин каноник, оставьте у себя в доме эту бедняжку Анджелину. Садовница ваша выкормит ее, а позже вы воспитаете ее в духе веры и добродетели. Мать вырастила бы из нее дьявола для ада, а вы создадите ангела для рая!
– Ты делаешь со мной все, что хочешь, – проговорил взволнованный и растроганный каноник, покорно принимая ребенка, которого его любимец положил ему на колени. – Ну хорошо, мы завтра же утром окрестим Анджелу, ты будешь ее крестным. Не уйди отсюда Бригита, мы заставили бы ее быть твоей кумой и потешились бы над ее злобой. Позвони, пусть приведут кормилицу, и да свершится все по воле Божией. Что же касается кошелька, оставленного Кориллой (ого! пятьдесят венецианских цехинов), нам он ни к чему. Я беру на себя все теперешние расходы и все заботы о будущем ребенка, если его не потребуют обратно. Возьми эти золотые: ты вполне их заслужил за свою удивительную доброту и великодушие.
– Золото в уплату за великодушие и доброе сердце! – воскликнула Консуэло, с отвращением отталкивая кошелек. – Да еще золото Кориллы, полученное ценою лжи и, быть может, распутства! Ах, господин каноник, даже вид его мне омерзителен! Раздайте его бедным – это принесет счастье нашей бедняжке Анджеле.
LXXXI
Быть может, впервые в жизни каноник плохо спал в эту ночь. Он испытывал странное беспокойство и возбуждение. Голова его была полна аккордов, мелодий и модуляций, поминутно обрывавшихся, как только он погружался в легкий сон. Просыпаясь, он каждый раз стремился, помимо воли и даже с какой-то досадой, снова поймать эти звуки, снова связать их, но это ему не удавалось. Он запомнил наиболее яркие фразы, пропетые Консуэло, они звучали в его голове, отдавались в диафрагме, и вдруг на самом красивом месте музыкальная нить обрывалась – сто раз подряд он мысленно начинал ее снова, но не мог припомнить дальше ни одной ноты. Утомленный этим воображаемым пением, он тщетно силился избавиться от него, но оно все звучало у него в ушах, и ему чудилось, будто в такт с ним колеблется отблеск от пламени камина на пурпурном атласе полога. Легкий треск горящих поленьев тоже как будто порывался повторять эти проклятые фразы, но конец их продолжал оставаться непроницаемой тайной для утомленного мозга каноника. Ему все казалось, что, вспомни он хоть один отрывок целиком, он избавится от этих навязчивых воспоминаний. Но такова уж музыкальная память: она мучает и донимает нас, пока мы не насытим ее тем, чего она жаждет.
Никогда еще музыка не производила на каноника такого сильного впечатления, хотя всю свою жизнь он был страстным ее любителем. Никогда ни один человеческий голос не волновал его так глубоко, как голос Консуэло. Никогда облик, речь и манеры человека не пленяли его душу так, как в течение последних тридцати шести часов пленяли его черты, манеры и речи Консуэло. Догадывался ли каноник о том, что мнимый Бертони женщина? И да и нет. Как объяснить вам это? Надо сказать, что мысли пятидесятилетнего каноника были так же чисты, как его нравы, а нравы – целомудренны, как у юной девушки. В этом отношении наш каноник был святой человек. Таким он был всегда, и самое удивительное то, что, будучи побочным сыном развратнейшего из всех известных истории королей, он почти без труда соблюдал обет целомудрия. Флегматичный от природы – мы называем теперь такие натуры апатичными, – он был воспитан в духе, подобающем для будущего аббата, и так обожал благоденствие и спокойствие, так мало был приспособлен к тайной борьбе, на которую грубые страсти и тщеславие толкают духовных лиц, – короче говоря, так жаждал мира и счастья, что главным и единственным его правилом было ради безмятежного пользования бенефицием жертвовать всем: любовью, дружбой, честолюбием, энтузиазмом, а если понадобится, то и добродетелью. С ранних лет он приучил себя подавлять все чувства без усилий и почти без сожалений. Несмотря на столь ужасную теорию эгоизма, он оставался сердечным, гуманным, ласковым и восторженным во многих отношениях, так как от природы был добр, а подавлять свои лучшие инстинкты ему почти никогда не приходилось. Независимое положение всегда позволяло ему иметь друзей, снисходительно относиться к людям, заниматься искусством. Любовь была ему запрещена, и он убил в себе любовь, как самого опасного врага покоя и благополучия. Но так как любовь по природе своей божественна и, стало быть, бессмертна, то когда нам кажется, что мы ее убили, на самом деле мы только заживо похоронили ее в своем сердце. Она может дремать там в тиши долгие годы до того дня, когда ей заблагорассудится проснуться. Консуэло появилась в осеннюю пору жизни каноника, и его долгое душевное безразличие сменилось томностью, нежной, глубокой и более стойкой, чем можно было предполагать. Апатичное сердце каноника не умело биться и трепетать ради любимого существа, но оно могло таять, как лед на солнце, быть преданным, покорным, забыть себя, познать то терпеливое самоотречение, какое мы с удивлением встречаем порой у эгоиста, когда любовь берет его крепость приступом.
Итак, наш бедный каноник любил. В пятьдесят лет он любил впервые и любил ту, которая никогда не могла полюбить его. Он слишком хорошо это знал, и потому хотел убедить себя, против всякой очевидности, что его чувство не было любовью, ибо внушено оно было не женщиной.
Тут он полностью заблуждался и по наивности своего сердца принимал Консуэло за юношу. В бытность свою каноником в венском соборе он в детской хоровой капелле перевидал много красавцев мальчиков. Он слышал их звонкие, серебристые голоса, почти женские по своей чистоте и гибкости. Голос Бертони был в тысячу раз более чистым и гибким. «Но ведь это голос итальянский, – думал каноник, – и к тому же Бертони исключительная натура, он один из тех рано развивающихся детей, которые по своим способностям, таланту и трудолюбию – настоящее чудо». И вот, страшно гордясь и восторгаясь тем, что на большой дороге нашел такое сокровище, каноник уже мечтал, как он введет юношу в свет, создаст ему имя, поможет добиться успеха и славы. Он был охвачен порывом отеческой нежности и благожелательной гордости. И это отнюдь не смущало его совесть, ибо ему и в голову не приходила мысль о греховной, извращенной любви, вроде той, какую приписывали Гравине по отношению к Метастазио. Каноник понятия не имел о такой любви, никогда не думал о ней, даже не верил в ее существование; его чистому и здравому уму все это казалось омерзительной, чудовищной выдумкой злоречивых людей.
Никто не поверил бы, что человек с таким насмешливым умом, большой шутник, столь проницательный и даже тонкий во всем, что касается человеческих отношений, мог быть до того по-детски чист душой. А между тем целый мир идей, влечений и чувств был ему совершенно незнаком. Он заснул с радостью в сердце, строя тысячи планов насчет своего юного любимца, мечтая отныне проводить жизнь среди святых наслаждений музыкой и умиляясь при мысли о том, как он будет развивать, немного умеряя их, добродетели, сверкающие в этой благородной, пылкой душе. Но, поминутно просыпаясь в каком-то странном волнении, преследуемый образом чудесного юноши, то беспокоясь и боясь, как бы тот не пожелал ускользнуть от его уже немного ревнивой нежности, то с нетерпением ожидая утра, чтобы серьезно повторить предложения, обещания и мольбы, которые мальчик, казалось, выслушивал смеясь, каноник, удивленный тем, что с ним происходит, строил тысячу предположений, кроме единственно верного.
«Видно, самой природой мне предназначено было иметь много детей и страстно любить их, – говорил он себе в простоте душевной, – раз одна мысль об усыновлении ребенка так волнует меня. Впервые в жизни в сердце моем пробудились подобные чувства, и в течение дня я прихожу в восторг от одного, чувствую симпатию к другому и жалость к третьему. Бертони! Беппо! Анджелина! Вот я и стал внезапно отцом семейства, а ведь я всегда жалел родителей, вынужденных заботиться о детях, и благодарил Бога за то, что мой сан обрекает меня на покой одиночества. Уж не чудесная ли музыка, которой я сегодня так долго наслаждался, привела меня в не испытанное до сих пор возбуждение? Нет, скорее это великолепный кофе по-венециански, которого я из чревоугодия выпил две чашки вместо одной… Все это так вскружило мне голову, что в течение целого дня я почти не вспоминал о своей волкамерии, засохшей по вине Петера!
Il mio cuore si divide![8 - Сердце мое разрывается! (ит.)]
Ну вот, опять эта проклятая фраза преследует меня! Черт бы побрал мою память!.. Что сделать, чтобы заснуть?.. Четыре часа утра, неслыханное дело!.. Прямо заболеть можно!..»
Блестящая мысль пришла на помощь добродушному канонику. Он встал, взял принадлежности для письма и решил поработать над своей знаменитой книгой, так давно задуманной и все еще не начатой. Для этого ему понадобился словарь канонического права. Однако не просмотрел он и двух страниц, как мысли его стали путаться, глаза смыкаться, книга тихонько сползла с перины на ковер, свеча погасла от блаженного сонного вздоха, вырвавшегося из могучей груди благочестивого отца, и он заснул наконец сном праведника и проспал до десяти часов утра.
Но, увы! Каким горьким было его пробуждение, когда еще онемевшей от сна рукой он небрежно развернул следующую записку, положенную Андреасом на ночной столик, рядом с чашкой шоколада.
«Мы уходим, достопочтенный господин каноник, – писал Бертони, – непреклонный долг призывает нас в Вену, а мы боялись, что не сможем устоять против ваших великодушных настояний. Мы бежим, но не сочтите нас неблагодарными – мы никогда не забудем ни вашего гостеприимства, ни вашего великого милосердия к брошенному ребенку. Мы скоро вернемся и отблагодарим вас за все это. Не пройдет и недели, как вы увидите нас снова. Соблаговолите отложить до того времени крестины Анджелы и верьте в почтительную и нежную преданность смиренных детей, удостоенных вашего покровительства.
Бертони, Беппо».
Каноник побледнел, вздохнул и позвонил.