Жена Апраксина, пятидесятичетырехлетняя пышнотелая Аграфена Леонтьевна, узнав, что муж ее арестован и заключен под стражу из-за каких-то там писем, как сообщили ей о том столичные кумушки, тут же, как ей казалось, на полном серьезе занемогла. Не сняв чулок, стеганного на меху шугая и капора, лишь скинув белые с бисерной расшивкой валеночки-катанки, она завалилась на высокую перину в спаленке, где обычно ночевала в отсутствие своего муженька, и тонким голоском пискнула:
– Худо мне… Чай, помру скоро…
Калмыцкая девушка, получившая при крещении имя Ульяна, но откликающаяся на прозвание Уля, в тот момент растапливала в гостиной печку и, плохо русский язык понимая, сунула чумазую головенку за кроватный полог и поинтересовалась:
– Чего, мамка, надо?
Аграфена Леонтьевна запустила в ее сторону небольшую подушку, не попала, от чего лишь еще больше взъярилась и завизжала уже в полную силу:
– Помираю! Дура чернявая! Зови, кто есть. Зови, а то пороть велю сей час!
Что значит «пороть», калмычка знала хорошо и мешкать не стала, бросила зажженную лучину на пол и понеслась на другой конец дома, где обычно сидела домашняя прислуга в виде двух молодух, недавно взятых из деревни, – Евлампии и Аглаи. Имена их калмычка не запомнила и потому звала одну – Ламой, а вторую – Агламой. Молодухи обижались или делали вид, что обижались, и при первой возможности старались побольней ущипнуть девчонку за бок или дернуть за пук черных колючек волос. Но калмычка отвечала им тем же и на каждый щипок отвечала укусом обидчицы за руку, а то и царапалась, словно ухваченный за неудобное место котенок.
Влетев в девичью, Ульянка застыла на пороге, дико выкатила глаза и показала обеими руками в сторону спальни, где оставила стонущую на перинах хозяйку, и что-то промычала при этом.
– Чегой-то ты опять шаберишь, Уля-мазуля? – насмешливо спросила, поигрывая русой косой, Аглая, не собираясь вставать с лавки, где она удобно устроилась с горстью семечек в руке.
– Поди, опять Никитка ее к себе на конюшню звал, – усмехнулась Евлампия, намекая на давний интерес любимого кучера хозяйки Никиты Зиновьевича, как он сам себя обычно величал, к молоденькой калмычке, домогавшегося ее давно и пока без особого в том результата. – Возьми да и сходи к нему. Чему быть, того не миновать, – насмешливо хихикнула она. – Нас-то он не зовет, а тебя вот из всех выбрал.
Тогда калмычка, увидев, что ее не понимают, громко взвизгнула и притопнула смуглой босой пяткой, сказав лишь:
– Мамка худо, шибко худо… орет… – и она опять показала рукой в сторону спальни.
– Знамо дело, чего ревет. Вчерась накушалась наливочки, седни и мучится. Ой, горе нам, подневольным. Пойдем, что ль. – Евлампия тяжело поднялась и дернула за рукав Аглаю. – Сразу не явимся, так визжать станет, стращать муками великими. Пойдем, подружка…
Аглая сложила горкой недогрызенные семечки, выбросила в поддувало мусор и пошла следом за ней.
Они зашли в гостиную и увидели, как от брошенной калмычкой лучины начали заниматься и уже тлели тканые половички, заменявшие в будние дни богатые ковры, а от них недолго было и до просохших смоленых половиц. Помедли они еще чуть – и вспыхнул бы весь дом. С визгом и криками молодухи кинулись к стоящей подле дверей кадушке, легко подхватили ее и опрокинули на пол. Вода поползла по полу, раздалось шипение от соприкосновения ее с огнем, в потолок ударило бурое облако пара, и пламя погасло. Лишь продолжал тлеть край половичка, но девки быстро затоптали и его подошвами валенок, а потом крикнули кого-то из дворни, и те яростно принялись таскать на лопатах комья снега, присыпая искрящейся снежной массой признаки тления.
Когда не набравший полной силы пожар был потушен, вспомнили о барыне и все, кто принимал участие в тушении пожара, кто в чем был, ввалились к ней в спальню. Аграфена Леонтьевна с неописуемым ужасом на ее некогда красивом лице сидела на перинах, прижавшись спиной к стене, и не могла вымолвить ни слова.
– Матушка, жива? А то мы напугались так… – первой спросила наиболее бойкая Аглая и хотела подойти ближе к барыне.
Но та вдруг завизжала и замахала перед собой снятым с головы капором:
– Изверги! Скоты безрогие! Аспиды проклятущие!! Смерти моей желаете?! Да я вас в Сибирь сошлю, в подвалах сгною, семь шкур спущу…
Дворня, знавшая привычку своей барыни ругаться долго и изощренно, в чем она превосходила даже своего мужа, видавшего виды вояку Степана Федоровича, попятилась из спаленки, а потом всей толпой помчалась в разные стороны. Никто и не заметил спрятавшуюся за портьерой калмычку, злорадно улыбающуюся, довольную, что хоть таким образом недолюбливающие ее молодухи и дворня получили по заслугам. Она постояла так еще некоторое время, а потом смело откинула портьеру, прошла в спальню и села подле хозяйки и осторожно погладила ее по руке. Та сперва вздрогнула, поскольку глаза ее были полны слез, а потом разобралась, кто сидит перед ней, и прижала маленькую головку неудачной поджигательницы к себе и тихим шепотом произнесла:
– И тебе страшно, азиятка маленькая… А уж каково мне страшно, словами и вовсе не передать. Ладно, перемелется, мука будет. Понимаешь? – неожиданно широко улыбнулась она, не выпуская головку из своих объятий. – Да ничегошеньки ты не понимаешь… И ладно. Может, так оно и лучше. Те вон все поразбежались, а ты не испужалась, ко мне пришла. Вместе-то оно веселей будет… Пошли, что ли, чайку попьем…
И Аграфена Леонтьевна, мигом забыв о своих болезнях, спустилась с кровати и, осторожно держась за плечо идущей рядом калмычки, пошла в верхние покои, брезгливо обходя лужи от растаявшего снега и обгорелые половики. Она и не думала поинтересоваться, по чьей причине случился пожар, довольная тем, что все закончилось вполне мирно и благополучно.
Уже на другой день она сумела разузнать через сведущих людей, что положение муженька ее, бывшего главнокомандующего русской армией, расквартированной на зиму в Пруссии, довольно серьезно и не предвещает скорого разрешения.
Как оказалось, самого Степана Федоровича до столицы не довезли, а разместили неподалеку в местечке со странным названием Три Руки, где содержали без особых строгостей, но лишили любых встреч с родными и близкими, в том числе и возможности переписки. Поэтому болезнь Аграфены Леонтьевны началась не вдруг и не по извечной бабьей немочи, а после многочисленных разговоров с людьми, кто мог бы хоть как-то повлиять на судьбу ее заключенного супруга. Может, не случись слабого пожара в гостиной по вине испуганной калмычки, болезнь та дала бы о себе знать в формах более серьезных и тяжких. Но пережитые волей случая испытания неожиданно помогли ей найти в себе силы начать хоть какую-то борьбу за судьбу невинно оклеветанного, как она непоколебимо считала, мужа.
Все, с помощью кого она пыталась выяснить обвинения, выдвинутые против Степана Федоровича, говорили о каких-то письмах, о которых она не имела ни малейшего представления. Поначалу решила, что в письмах тех кроется очередной adult?re[2 - Супружеская измена (франц.).], о чем она давно подозревала и даже имела веские на то основания. Но если дело всего лишь в любовной интрижке, то этак можно половину командного состава, а то и больше хоть завтра под стражу взять.
Любила она своего мужа преданно и самозабвенно, верила в его честность, как может верить ребенок. Он был самый лучший и единственный на свете, а уж краше его нигде и никогда не сыщешь.
В то же время она, выросшая в военной семье, понимала – походный быт не только посту помеха, но и супружеской верности великое испытание. Будучи офицерской, а тем паче генеральской женой, не равняй военного мужа со штатским ярыжкой, что всегда у тебя перед глазами. А в воинский лагерь с проверкой не заявишься. Зачем из себя посмешище делать, а от муженька праведности излишней требовать? Жили до них мужи военные по своему уставу, не нам его, устав тот, менять.
Но потом доброхоты разъяснили готовой ко всему Аграфене Леонтьевне, что в письмах, о коих речь идет, прямая государственная измена кроется. Не больше и не меньше! Измена! Да что же она, с печи, что ли, посередь ночи упала, дабы поверить россказням подобным? Чтобы ее Степан Федорович продался кому за понюх табаку? Быть такого не может! Кому изменить он мог? Государыне? Так он ее почитает, как мать родную в свое время не почитал. И скажи кто: «Отдай жизнь и кровь свою за государыню Елизавету!» – мгновения думать не станет, а отдаст и жизнь, и кровь свою без остатку.
И кому он мог продаться? Неужто плешивому Фридриху, которого, будь его воля, он сержантом в самый захудалый полк не поставил бы, поскольку спеси его и дерзости на дух не переносил. Фридрих привык исподтишка напасть, с тылу залезть и под шумок кинжал меж лопаток всадить противнику своему. Нашенские генералы этак воевать не обучены: сойдутся грудь на грудь с неприятелем и – чья возьмет. А прусский манер с их волчьей хитростью нам не с руки. Не приучены.
Так что заводить дружбу с этим поганцем Фридрихом Степан Федорович ни за какие коврижки не станет. Да и офицерство, что при нем служит, не позволило бы. Там тоже истинные русаки, дворяне столбовые, не станут они менять российский мундир на прусский хомут.
И что же тогда остается? – рассуждала сама с собой Аграфена Леонтьевна… Остаются недруги, коим несть ни числа, ни счета. Вот они-то и навели тень на плетень на ее драгоценного супруга. Позавидовали славе его, верности, удаче, да и решили свалить. Высосали дело из пальца, шепнули, кому надо, а там пошло-поехало. И письма сыскали, и следствие завели, и самого Апраксина в оборот взяли, в каземат заключили.
2
К концу дня после злосчастного пожара Аграфена Леонтьевна успокоилась окончательно и решила начать действовать на свой страх и риск. Был бы подле нее ненаглядный Степан Федорович, забот бы никаких не было. Он самолично, никого не привлекая, все дела бы разрешил и обставил как должно. А тут, без мужа, без доброго совета приходилось идти на риск великий. А что из сего дела выйдет, то бабушка надвое сказала.
Поначалу она замыслила ехать прямиком к императрице, упасть к ней в ноги, излить вместе со слезами печаль свою. Заявить, что послужил мой муженек честью и правдой, сколь мог, а теперь стар сделался, ни на что не годен стал. Вели его, государыня, рассчитать по всей форме, выплатить, сколь положено за пролитую кровь, и отпусти на покой тихо-мирно. Но представив, как ответствует императрица на слезы ее, которых она сызмальства терпеть не могла, – тут она в батюшку покойного пошла, упокой, Господь, его душу, не к ночи помянутую. Уж он-то душегуб лихой был! Сколько кровушки из людей повычерпывал – кадушек дворцовых не хватит. Сынка своего единственного и то загубил. Надо думать, доченька его недалече ушла, хотя, чего греха таить, никого на плаху за все свое тронное сидение не спровадила. Но и слез терпеть не могла. А без слез у Аграфены Леонтьевны никак не выйдет, без них она печаль свою не откроет, разрыдается.
И с чего это она решила, будто императрица ее сей же час примет и в покои к себе пустит?! Там вона сколько иных особ поважнее обитается, ждут выхода матушки по нескольку часов кряду. А она кто? Жена мужа, посаженного в темницу?
«Нет, не резон мне ко двору выпячиваться, – потерла кончик своего мясистого носа Аграфена Леонтьевна, – во дворец без приглашения соваться не следует. Ладно, коль обсмеют, а может все на Степане Федоровиче сказаться. Как бы не навредить муженьку излишней прытью… – сказала вслух госпожа Апраксина и в очередной раз всхлипнула, представляя, каково в темничном склепе ее мужу. – Надобно что-то иное предпринять, а вот что, на то моего бабского ума не хватает».
Она посидела еще какое-то время молча, поглядывая в заиндевелое окно, и решила, что самое лучшее будет посоветоваться с кем. Подружек доверенных у нее не было, все с мужем завсегда решали, не доверялись знакомцам и родственникам, будь они хоть самые кровные и честные. Им доверься, а назавтра уже раструбят, раздуют твои же слова совсем не так, как то было сказано.
При доме у них жили несколько старух-приживалок, но те вряд ли чего путное подскажут, а если и присоветуют, то держи карман шире, чтобы все на волю не повылетало.
И тут она услышала за дверью тяжелые шаги своего главного конюха Никиты, служившего ей чуть не сызмальства верой и правдой и помогавшего держать дворню в крепкой узде. Правда, шел о нем слух, будто бы многих девок он перетаскал к себе на конюшню да и обрюхатил. Но девки о том молчали, а лишний рот в хозяйстве много харча не требовал, зато дворня прибавлялась исправно. И сама Агафена Леонтьевна испытывала от той мужицкой силы к Никите понятное уважение, как каждая здравая баба с почтением поглядывает на справного мужичка, который не только о себе думает, но и чужому горю готов подсобить, коль потребуется.
– Никитка, – громко гаркнула она. – Подь сюда, дело есть.
По половицам загрохотали сапоги, и Никита почтительно растворил дверь ее спаленки, не смея зайти внутрь.
– Заходь, заходь, дело у меня к тебе непростое. Хочу, чтоб ты мне советом подмог. Надумала я к государыне во дворец поехать, заступления просить мужу моему законному, Степану Федоровичу. Что на это скажешь? Ты ведь слыхал о том, что опутали его враги окаянные неправдой и теперича он под арестом содержится?
– Был такой слух, только я ему не поверил, – осторожно отвечал Никита, оглаживая свои рыжие, давно не мытые кудряшки, вьющиеся на голове, словно цветки желтых одуванчиков.
– Слух не слух, а что скажешь насчет моего желания?
– Какого это, хозяюшка? – вкрадчиво спросил Никита, не желая быть вовлеченным в столь щепетильное дело.
– Да чего же ты, дурак рыжий, понять не можешь? Я тебе доподлинно только что сказала: хочу ко двору ехать, заступничества у матушки-государыни испросить. Понял, нет ли?
– Моего ли то ума дело? Вам, Аграфения Леонтвна, советы давать? – изобразил на своей плутоватой физиономии крайнюю степень изумления Никита. – Ежели б то сталось покупки коня или иных дел по хозяйству, тут бы за милу душу изволил присоветовать чего и как, поскольку толк в том имею немалый. А вы ж меня, матушка-кормилица, вона об чем испросили: ехать к императрице на двор али не ехать. Чего я в том смыслю? Да ничегошеньки, истину говорю, как есть. Я саму государыню всего пару раз издалеча лицезреть счастье имел, а на большее Господь не сподобил. Опять же, коль вы, матушка, ехать собрались, значит, кличет она вас к себе? Я опять же откудова знать могу, как там принято: каждый ли кто из знатных господ, как вы, матушка, могут самолично туда въехать и выехать. Али билет какой особый нужен на выезд во дворец императорский? Вы уж мне, олуху Царя Небесного, растолкуйте темному…
Апраксина все это время, пока Никита говорил, не отрываясь, смотрела на оплавлявшуюся в канделябре свечу и думала про себя:
«Ежели сейчас свечка потухнет сама по себе, значит, худом все кончится…»
И действительно, только она об этом подумала, на другом конце коридора хлопнула открытая кем-то входная дверь, и свеча под напором свежего воздуха моментально погасла, и от тонюсенького фитилька хлынула к потолку тонкая струйка копоти.