– Милая, родная, – зашептал он нежно. – Прости меня Христа ради. Такой вот я непутевый отец оказался. Но я обязательно что-нибудь придумаю, и у Петра будет отец. Обещаю тебе. Клянусь, – добавил он для верности, хотя в этот момент не знал, как сможет исполнить второпях данную клятву. Но сейчас ему казалось, будто бы он в состоянии все изменить, исправить, найти выход и сделать ее и ребенка счастливыми. Лишь бы быстрее закончилась эта уже порядком надоевшая ему война, а там все должно измениться…
Урсула с усилием отстранилась от него, внимательно взглянула ему в глаза, и легкая усмешка скользнула у нее по лицу.
– Не знаю, можно ли верить тебе. Один раз я уже поверила и дала волю своим чувствам, а вот теперь жалею, – тихо проговорила она.
Мирович вновь попытался прижать ее к себе, желая тем самым показать, что она ему не безразлична и ему так не хочется уезжать. Но девушка встряхнула головой, отчего из-под шапки упали ей на плечи мягкие золотистые волосы. Тогда Василий быстрым движением выхватил дорожный нож и, не спросив разрешения, срезал прядку у самого конца ее чудного солнечного убранства. А потом, не глядя на удивленную и напуганную девушку, достал из кармана клубок ниток, который всегда брал с собой в дорогу, оторвал кусочек и замотал в тонкий жгутик добытой им пряди.
– Он будет хранить меня в бою и напоминать о тебе, – пояснил он. – Ты испугалась, да? – спросил он Урсулу, поскольку испуг так и не исчез из ее глаз.
– Зачем ты так? – только и спросила она. – Словно украл часть меня… Сказал бы, я бы вынесла ножницы и сама отрезала.
– Что теперь говорить! Дело сделано, – не захотел он пояснять причину своего поступка. – А вдруг бы не согласилась? Ты ведь такая, можешь подумать чего. Только мне уже пора, давай прощаться. Не знаю, когда в следующий раз смогу наведаться. Ты прости меня за все, – в очередной раз повторил он. – Скажи только: ждать будешь?
Девушка ответила не сразу, словно обдумывала про себя что-то важное, но не хотела в том признаваться. Потом плотно сжала губки и отрицательно качнула головой. В это время из дома послышался детский плач, и Мирович, уже собравшийся идти к саням, на мгновение застыл, словно пронзенный молнией, потом рванулся в дом, но Урсула встала у него на пути, не желая пропускать в калитку. Василий отодвинул ее плечом в сторону, пробежал по двору, вскочил на высокое крыльцо и толкнул дверь. В комнате стоял Томас и держал на руках проснувшегося малыша. Василий подскочил к старому мельнику и выхватил ребенка у него из рук. Томас растерялся, но потом, решив, что ребенка хотят похитить, вцепился Василию в руку и что-то закричал на своем языке. Следом в дом вбежала плачущая Урсула и бросилась помогать отцу. Но их сил не хватило, чтобы погасить порыв Мировича, который крепко прижимал сына к себе.
– Да оставьте вы меня! – крикнул он, отбиваясь. – Только чуть подержу и отдам обратно. Дайте глянуть хоть, как он выглядит, сын мой…
Лишь тогда Урсула с Томасом с неохотой отпустили его и отступили чуть в сторону. Василий же с восторгом глядел в личико малыша, который совсем не испугался, оказавшись в руках незнакомого ему человека. Он еще какое-то время разглядывал его, стараясь запомнить каждую черточку, потом осторожно чмокнул в лобик и передал Урсуле со словами:
– Весь в меня! Береги его и жди, когда с войны вернусь. Теперь я знаю, куда мне следует ехать. А потом решим, как дальше жить станем.
Он бережно поцеловал Урсулу в щеку, махнул рукой Томасу, решив, что он вряд ли ответит на рукопожатие, и вышел во двор, откуда направился к саням, где его с нетерпением поджидал замерзший Шурка.
– Все, едем! – скомандовал он. – Надо до темноты в город успеть, а то что-то неспокойно у меня на душе, как там себя друг мой Аполлон поведет, коль нас хватится. Не натворил бы чего спьяну.
7
Когда они взобрались на холм, то увидели, как на фоне вечернего заката по небу медленно проплыла огромная стая галок, возвращавшаяся в город со стороны раскинувшихся на севере полей. Было что-то зловещее в их неспешном полете, и Шурка, зябко поводя плечами, крикнул:
– Ой, не к добру это.
– Откуда они взялись? – спросил его Мирович.
– Так, видно, хлеб по осени не успели убрать из-за войны, мужиков-то всех позабирали, вот они и кормятся там.
– Тогда точно не к добру, – согласился Василий. – Как бы голоду не было, тогда и нам хлеб неоткуда будет взять.
Лошадь едва брела по неглубокому снегу, и Шурка не спешил подгонять ее, понимая, что ехать им еще несколько дней, а околеет она, то и вовсе они застрянут где-нибудь в поле. Ушакова они застали мирно спавшим на лавке возле пустого кувшина. Других постояльцев, кроме них, не было, и Мирович, отказавшись от предложенного хозяином ужина, тут же улегся спать, не дожидаясь, пока Шурка распряжет и накормит уставшую за день лошадку. Закрыв глаза, он вдруг увидел себя как бы со стороны, державшим в руках запеленатого младенца, и горько подумал: «Радоваться мне или печалиться, ставши отцом? Вроде хорошо, что у меня появился наследник, но вот только что ему придется наследовать? Что смогу оставить после себя? Разве что свою шпагу. Прямо как у Кураева… Он тоже ходит со шпагой отца… Но вот если бы мне вернули отцовские земли, то было бы, куда привезти Урсулу и собственного сына…»
Он еще некоторое время думал об этом, а потом незаметно уснул с надеждой, что рано или поздно добьется своего и тогда заживет совсем иначе, а Урсула родит ему еще детей. Когда Шурка вернулся с конюшни, то заметил на лице Василия блаженную улыбку, что его весьма озадачило, поскольку раньше тот лишь скрипел во сне зубами, словно сражался со всем миром.
А Василию снился его дед, славный казак Иван Мирович, много лет водивший полки и против татар крымских и ляхов ненасытных. Он внушал внуку:
«Помни, чьих ты кровей будешь, не поддавайся никому, дерись до смерти с каждым, кто тебя обидел. Ты, внуче мой, для великих дел рожден. Придет время, сам обо всем узнаешь и поступишь, как положено истинному царю…»
«А почему царю? Разве я царь?» – спрашивал его во сне Василий.
«Каждый человек царь супротив других людей, только не все то понимают. А ты знай, что царской породы и неча тебе яшкаться с москалями и убогими офицериками. Не ровня они тебе. А цена твоя – быть главным среди других. С тем и живи…»
Утром, проснувшись, Василий разыскал Сашку и спросил:
– Ночью на квартиру к нам никто не заходил?
– Да двое нищих постучали. Старики древние… Хозяин пустил их обогреться, а под утро они сами ушли, я уж и не видел, когда то было…
– А спать они где легли? Не подле меня?
– Нет, прямо на кухоньке у печи, сама печь-то занята. Один, правда, заглянул к вам, поглядел так, лучину в руке подержал, пошептал что-то и вышел. А что, пропало чего? – всполошился он, понимая, что Василий неспроста задает вопросы.
– Да вроде бы как ничего не пропало. Слышал ночью, ходит кто-то… Вот и спрашиваю…
– Тогды ладно. А то за такими глаз нужен: сопрут чего, потом ищи-свищи ветерок в чистом поле.
– Скажи мне, а как тот старик выглядел? – не унимался Василий, хотя сам не понимал, зачем ему знать о том.
– Обычно выглядел: старый такой, высоченного роста, на вас чем-то обличьем похожий, нос тоже с горбиком будет. Только у него усы висели по саму грудь, а бороды нет. Я еще подумал, на него глядючи: не растет, что ль, борода у дедка того, а усища вон какие знатные.
«Он, это он был, дед Иван, – пронзило Василия. – Зачем он приходил, если в земле давно лежит? И говорил со мной как-то странно… Про царя, про род царский… Или впрямь приснилось все, а дед случайно тут оказался?»
Но тут ему вспомнилась картина, висевшая в спальне у бабки Пелагеи, где был изображен похожий на церковного святого человек с длинными усами и с ясным, немигающим взглядом пытливо уставленных в пространство глазниц. Он так и считал в детстве, что это икона, поскольку бабка часто стояла перед ней на коленях и что-то шептала. Но потом ему разъяснили, то это писанка его деда, покойного полковника Ивана Мировича. Правда, особых подробностей из жизни полковника, бывшего его дедом, ему не сообщали, а потому он как-то особо не задумывался о картине в бабкиной спальне.
Так ни в чем и не разобравшись, он торопливо собрался и плюхнулся в сани, куда Сашка набросал свежего пахучего сена, то ли украденного, то ли выпрошенного у хозяина. А какое ему дело до всего этого? У него никак не шла из головы клятва, которую он дал Урсуле, что ребенок их не останется без отца. Ему хотелось чувствовать себя отцом и знать, что после него останется зернышко, от которого заколосится нескончаемая нива их рода.
А пока что Мировичу не терпелось поскорее добраться до своей части и оказаться если не дома, то хотя бы среди близких и знакомых людей. Мечтать о доме пока не приходилось. Да и не было у него никогда этого самого дома, что принято среди прочих людей считать родным кровом. Не то что дома, а даже своего угла и то сроду не имел. Поэтому не ощущал он себя человеком домашним, привязанным к чему-то или к кому-то.
В свои два десятка с небольшим годков жил он птицей перелетной, у коей разорили гнездовье и вынудили скитаться в поисках непонятно чего, вечно перелетая и перепархивая с места на место. Печать безвременья лежала на нем, словно клеймо на каторжнике, да и был он сыном и внуком каторжников, попавших в немилость власти верховной. И сколько он ни живи, сколько благих дел ни сделай или даже соверши подвиг немыслимый, все одно скажут ему коль не в лицо, то в спину: «Каторжник» и иного слова на его счет не сыщут.
И что удивляться, коль не видел он ни в чем своей нужности, необходимости в том мире, где жил, даже не зная, зачем ему эта жизнь дана и на что ее употребить. Он часто видел сны, подобные сегодняшнему. Только ему все больше снились разные генералы да офицеры, украшенные сабельными шрамами за лихие бои, и в богатых мундирах, увешанных орденами. А чаще всего где-нибудь в замызганной халупе, укрытый своей протертой до полного непотребства епанчой, видел он один и тот же сон: открываются двери бедного его пристанища, и внутрь входит в сиянии факелов, весь осыпанный инеем, гвардейский офицер и спрашивает:
– Мирович Василий сын Яковлев здесь обитает?
Василий поспешно вскакивает, смущенный убогостью своей обители, вытягивает руки по швам, представляется.
Офицер же, отдав честь, трубным голосом провозглашает:
– Вам возвращены имения и доброе имя предков ваших. Государыне известно о страданиях ваших и подвигах, что вы изволили совершить, а потому вас немедленно требуют в столицу ко двору, где вам вручат доверенность на право владения имениями и орден Андрея Первозванного за боевые заслуги.
С такими мыслями Василий ехал в полк, совершенно не представляя, что его там ожидает.
8
Майор Княжнин, в батальоне которого служил Василий Мирович, был донельзя занят важным и пренеприятным для него делом по составлению отчета для вышестоящего начальства. Там следовало точно и доподлинно указать численность личного состава в подведомственном ему батальоне, прибывшем вместе со всей армией в Кенигсберг. По имевшимся у него сведениям, во время зимнего перехода около двух десятков человек по неизвестным причинам не прибыли в конечный пункт назначения и не оказались в списках расквартированных по квартирам. Теперь в своем отчете майор Княжнин должен был объяснить причину их отсутствия, куда и по какой надобности они подевались, а там, наверху, уже решат, объявить ли их в розыск или причислить к умершим. Во время марша капралы, а то и прапорщики на словах сообщали ему о потерях нижних чинов со словами: «Отстал такой-то, отсутствовал на перекличке, отправлен на излечение…» и тому подобное. Но майор надеялся собрать все эти сведения воедино, будучи свободным от остальных походных дел и, как любой нормальный мужик, терпеть не мог заниматься ежедневными писульками, поручив чернильную работу своему писарю Харитону Семухе.
Когда тот был вызван для доклада, то смущенно промямлил, будто бы все записи у него остались где-то в обозе, изрядно отставшем от маршевой колонны. Княжнин в сердцах брякнул кулаком об обеденный стол, где он расположился со своими перепачканными в саже и сальных подтеках бумагами, и обозвал того балабаном и блудливой размазней, на что писарь обиженно поджал вечно влажные губы, шмыгнул носом, пообещал отыскать свои записи по прибытии обоза. Но майор знал, чего стоят его обещания, и с радостью отправил бы писаришку рядовым к самому яростному капралу, но вряд ли бы смог найти кого-то более подходящего. У этого хоть рука была твердая и надписи четкие, буковки стояли ровно, а не валились в разные стороны, как подгулявшие солдатушки. А пришлют другого, пусть и грамотного, но такого же висляя с дурным нравом, а чаще всего и изрядного пьянчужку. У Княжнина за время его службы перебывало с десяток писарей, и все они, словно братья от отца-пьяницы, при любом удобном случае напивались до состояния риз, теряли бумаги и письменные принадлежности. Битье помогало, но не надолго, а спрос за не вовремя поданную бумагу был с Княжнина. Писарей начальство не трогало, и все упреки в свой адрес приходилось выслушивать в присутствии других полковых офицеров только ему одному.
– Пшел вон, телячья твоя башка! – рявкнул Княжнин на Харитона и вновь принялся писать отчет, близоруко щурясь на чернильные строки.
Недолго поразмышляв, он указал большинство отсутствующих как «занемогших», а там пущай ищут имена их среди лекарских отчетов. Двоих он все же подал как «отставших по личным надобностям». А потом вспомнил о подпоручике Мировиче, еще до Рождества вызванном в Петербург. С тех пор никаких вестей о нем или от него лично майор не получал, а потому отложил перо в сторону и потянулся за табаком, набить трубку и хорошенько при том поразмыслить о написании правильной формулировки.