Сестра принесла портфель.
– Вот, глядите, – сказал доктор и вынул из портфеля полстопы исписанной бумаги. – Это коллекция прошений Громова на высочайшее имя, на имя министров, архиереев, председателя Государственной думы и какому-то Ибрагиму-Оглы.
– Так, так. Черкесец. Я знаю.
– Ах, знаете? А вот еще письмо на тот свет, Анфисе. Тоже знаете?
– Эту не знаю. Эта убита до меня.
– Кем?
– Ибрагимом-Оглы.
Иннокентий Филатыч резко смолк, надел очки, стал читать неумелый почерк Громова.
«Ваше императорское величество, царь государь, вникните в это самое положение, разберитесь, пожалуста, во своем великом дворце со всем царствующим домом, как сын-злодей запекарчил меня в сумасшедший дом. А как он есть злодей, то я никому об этом не скажу, никому не скажу, никому не скажу, окромя Анфисы на том свете».
И снова: «Ваше императорское величество» и т. д., слово в слово, кругом целый лист. В конце листа сургучная печать с копейкой вверх орлом и подпись.
Прошения министрам начинались так:
«Вельможный сиятельнейший министр господин, вникни в это самое положение» и т. д.
– А вот письмо черкесу, – подсунул доктор другую бумагу.
«Душа моя Ибрагим-Оглы, верный страж мой, а пишет тебе твой благодетель Петр Данилыч Громов понапрасну сумасшедший, чрез сына Прошку, чрез змееныша. Ведь ты тоже, Ибрагим-Оглы, сидишь в нашем желтом доме, ты тоже сумасшедший, только в другой палате. Я тебе гаркал, а ты кричал на меня: «Цх! Отрезано». Дурак ты, сукин ты сын после всего этого и боле ничего. А ты пиши ответ, седлай коня своего белого, пожалуста, который есть подарок мой. И скачи, пожалуста, к окну. Я выпрыгну, тогда мы ускачем к наиглавнейшему министру. Пиши, дурак, дьявол лысый, црулна окаянная».
Письмо Анфисе:
Анфиса, ангел самый лучший!
Ты не стой, не стой
На горе крутой,
Не клони главы
Ко земле сырой.
«Не верь, матушка моя, не верь, доченька моя холодная, быдто тебя убили. Никому не верь, никому не говори, кто дал тебе конец; одному Богу скажи да мне. Здравствуй, Анфиса; прощай, Анфиса! Жди, жди, жди, жди, жди, жди… Ура! Боже, царя храни. А Прошка, змееныш, жив. Мы его должны убить. Огнем убить. Сумасшедшие все умные. И я умный. А ты другой раз не умирай, колпак. Пишет Илья Сохатых за неграмотство. Аминь».
– Надевайте халат. Пойдемте к нему.
И вот Иннокентий Филатыч идет чрез большой зал за доктором. В зале народ.
– Профессор, профессор! Новый профессор!
– К нам, к нам, к нам!.. Я своим рассудком недоволен. Посоветоваться…
– Я не профессор, – говорил на ходу Иннокентий Филатыч. – Меня самого в камеру ведут.
– Ах, спятил, спятил? Ха-ха! Небо и земля, гляди! И этот спятил.
Иннокентий Филатыч и доктор приостановились. По паркетному полу танцевали пары. Бренчал рояль. В дальнем углу пиликал на скрипке длинноволосый, посматривая в окно на пожелтевший сад. Вот высокий черный дьякон в рясе шагает с весьма серьезным видом. Руки воздеты вверх и в стороны, вытаращенные глаза неподвижны. Размеренно возглашает, как по священной книге:
– Твоя правда, моя правда! Твоя правда, моя правда! Правда от Мельхиседека, первая и вторая правда!
Красивая девушка, изогнувшись на бархатной софе, мягко жестикулирует, ведет любовный разговор с воображаемым соседом; в милых, ласковых глазах туман недуга.
– Нет, нет, Дима, вы ошибаетесь. Здесь нет никого, здесь мы одни… Так целуйте же скорее!.. – Она вся подалась вправо, в пустоту, но вдруг схватилась за голову и с ужасом отпрянула: – Мертвый, мертвый, мертвый!..
К ней подбежала сестра.
Иннокентий Филатыч вопросительно уставился на доктора и с робостью подметил в глазах врача неладное: будто он глядит и ничего не видит, будто прислушивается к чему-то далекому, за тысячу верст. «Эге, и он с максимцем!»
– Не троньте меня, не прикасайтесь! – кричал безумный с толстыми вытянутыми губами, весь в угрях, плешивый. Он шел, вдвое перегнувшись и раскорячив ноги. – Осторожно! Сейчас отвалится… – Со смертельным страхом на лице и в голосе он оберегал настороженными руками какую-то висевшую пред ним воображаемую драгоценность. – Осторожней! Мой нос на ниточке. Сейчас отвалится… В нем восемьдесят пудов весу… Смерть тогда, смерть, смерть, смерть! Дорогу!!
Кто-то дико хохотал. Кто-то с великим рыданием пел псалмы. Кто-то выл, как зяблый волк.
Иннокентию Филатычу сначала было любопытно, потом он испугался; вытянулось лицо, задрыгали поджилки.
– Пойдемте, – сказал он доктору. – Мне худо.
Белая маленькая палата, белая койка, белый стол, два стула, окно очень высоко приподнято над полом. Возле стола в согбенной позе – руки в рукава – совсем не страшный, тихий человек.
– Они?
– Да, он.
Иннокентий Филатыч знавал его лохматым широкоплечим мужиком с густой седеющей гривой, с большой темной бородой, с зычным, устрашающим голосом. Теперь пред ним безбородый, безусый, с бритым черепом, узкогрудый человек. Лишь хохлатые седые брови козырьками придавали глазам прежний строптивый вид. Иннокентию Филатычу стало очень жаль его. Иннокентий Филатыч с горечью каялся в душе, что в разговоре с доктором бухнул сдуру такие необдуманные речи про несчастного безумца.
– Здравствуйте, Петр Данилыч, батюшка!
– Кто таков? Систент? – мельком взглянул больной на старика.
– Я Груздев, Иннокентий Филатыч Груздев… Может, помните?
– Как же, как же… Помню. Грузди с тобой собирали в лесу. Садись, а то схвачу за бороду, сам посажу. Я буйный.
Старик безмолвно сел, мысленно творя молитву. Доктор пощупал у больного пульс, сказал:
– Совсем вы не буйный. Вы тихий, прекрасный человек.
– Врешь! – выдернул больной свою руку из руки доктора. – А врешь оттого, что тебе Прошка платит большие деньги. Ну, и не ври. Я не люблю, когда врут. Коли был бы я человек прекрасный, не сидел бы в желтом доме у тебя. – Он повернулся к Груздеву и строго спросил: – Кто подослал тебя? Рцы!
– Нина Яковлевна меня просила, супруга Прохора Петровича, – с душевной робостью сказал старик.
– Не поминай Прошку! Не поминай! Убью! Я буйный.
Вдруг брови Петра Данилыча задвигались, как у филина на огонь, сморщенные щеки одрябли, он припал бритым черепом к столу, уткнулся лицом в пригоршни и заперхал сухим, лающим плачем. Острые плечи его тряслись, голова моталась. Иннокентий Филатыч расслабленно кашлянул, выхватил красный платок и засморкался. Какой-то удушливый мрак плыл пред его глазами, сердцу становилось невтерпеж. «Эх, Прохор, Прохор, посмотрел бы на своего батьку!» – горестно подумал он.
Петр Данилыч не спеша поднял голову, поморгал глазами, шумно передохнул: