Протасов опустил взор в тарелку и надел пенсне.
– Выпьем за город! – перебила неловкое молчание Нина. – Прохор, налей всем. За город, за Пушкина и… за тайгу!
Все улыбнулись, улыбнулся и Прохор.
– Люблю женскую логику, – сказал он. – Ну что ж, я готов и за город и за Пушкина. Ваше здоровье, господа!
Он вновь повеселел или, вернее, заставил себя сделать это, желтизна на висках стала сдавать, складка меж бровями распрямилась. Подали глинтвейн. Нина разлила по бокалам. Пристав нетерпеливо отхлебнул, ожегся и с обидой посмотрел на всех. Парчевский подчеркнуто кашлянул и подмигнул приставу: мол, так тебе, пся крев, и надо. Прохор шуточным тоном стал рассказывать кое-что из своей жизни в Питере; в самых невинных, конечно, красках рассказал и о том, как с ним однажды случился обморок и что из этого вышло впоследствии, какой неприятный для него казус. Иннокентий Филатыч, ведя тонкую политику, во всем ему поддакивал. Прохор принес из кабинета пачку газет.
– Вот, видите: здесь о моей смерти. А здесь – о воскресении. Ха-ха!.. Вот вам город…
Гости, краснея, смущенно засмеялись.
– Я думаю, что вся эта история в самом искаженном виде докатилась и до наших мест. Есть кое-какие слушки, есть… Вот. Поэтому… Я просил бы вас всех взять эти газеты и раздать их по баракам. Пусть рабочие похохочут, как ловко газеты врут. Берите, берите… У меня газет много: Иннокентий Филатыч, спасибо, постарался, пуда два купил.
Прохор со всеми очень любезно попрощался. Но наутро пан Парчевский получил расчет. Огорошенный, однако догадываясь, за что уволен, он не пожелал объясниться с Громовым, а в тот же день, захватив свою полученную от пристава тысячу, поехал в уездный город, за триста верст.
Там живут-поживают толстосумы, есть золотопромышленник. Да и картежная азартная игра теперь проникла и в эту глушь. Значит, все в порядке. Парчевский отведет душу и, чего доброго, станет богачом. Он поместился в тех же самых «Сибирских номерах», где когда-то жил Петр Данилыч Громов, купил двадцать колод карт и восстановил в ловких пальцах утраченную память игрока. Однако прежде всего Парчевский покорился сердцу.
Сердце дано человеку, чтоб всю жизнь, от начала дней до смерти, в непрерывном спасающем себя труде, день и ночь и каждую секунду точными сильными ударами проталкивать живую кровь по всему беспредельному государству-телу. В сердце трепет жизни. В нем, как в неусыпном центре бытия, – все добродетели и все пороки. В нем мрак и свет. Оно все во взлетах и падениях. Но над всем в порочном сердце человека главенствует месть.
Парчевский всю дорогу обдумывал план мести Прохору. То же самое распаляющее настроение гнездилось и в подсознании Прохора Петровича: бодрствующий разум весь в неотложной суете, а черный паучок непрестанно точит сердце, вьет черную паутину, – вьет, вьет, вьет, но сети рвутся: столичный враг далек, неуязвим.
«…И вот тебе расшифровка этого спектакля с переодеванием: генерал – это управляющий богача Алтынова, П. С. Усачев, хват, каких мало. Жандармы – два приказчика. А дама в черном – любовница Алтынова, известная тебе Дуся Прахова. Главный режиссер и автор пьесы – сам Лукьян Миронович Алтынов».
Прохор весь трясется и горит. Волк поблескивает зелено-желтыми огнями глаз. За окнами башни крутит снег. Холодно.
И, с жадностью напившись горячего чаю, Парчевский раскрывает свой кованый сундук. Вот оно, письмо, в тайном, скрытом на дне, ящичке. А где же копия, которую он хотел отправить дяде-губернатору? Она, кажется, в портфеле. Перетряс портфель, перетряс все вещи – нет. «О, Матка Бозка… Кто-нибудь украл…» Обескураженный Парчевский перечел петербургское письмо, с минуту подумал и решил послать Нине Яковлевне засвидетельствованную у нотариуса копию.
«Глубокочтимая Нина Яковлевна.
Обращаюсь к Вашему ласковому, обильному правдой и милостию, сердцу. Я совершенно отказываюсь нащупать причины, вызвавшие несправедливый гнев ко мне Вашего супруга. Я никогда не осмелился бы вторгаться в Вашу личную жизнь, глубокочтимая Нина Яковлевна, но та симпатия, даже, скажу больше, та неистребимая в моей одинокой душе родственная привязанность к Вам заставила меня приподнять тайную завесу над кусочком нечистоплотной жизни того, кого Вы, может быть, считаете гениальным человеком и, по незнанию штрихов его характера, любите. Совершенно доверительно и тайно посылаю Вам копию письма столичного друга моего, поручика Приперентьева. Прочтите, перестрадайте молча, и пусть Господь Бог поможет Вам выйти из тяжелого, ниспосланного Вам, испытания, выйти тропою, может быть, и тернистою, но на широкую дорогу свободной жизни. Если б Вам потребовалась дружеская крепкая рука помощи, то я, клянусь Девой Марией, готов сложить голову у Ваших прекрасных ног. Вечно, глубоко и безраздельно преданный Вам, несправедливо поруганный и горестно одинокий инженер
В. Парчевский».
Тучи надвигаются над башней. Тучи понадвинулись на Прохора – скоро-скоро он перекочует в свой теплый кабинет, в остывший дом, ближе к ледяному сердцу Нины.
Угрюм-реку по всему ее пространству в минувшую ночь сковало прочным льдом. Холодно кругом. Сердцу Прохора тоже неимоверно зябко: какое-то странное предчувствие гнетет его.
XII
Прошли недолгие сроки, а тайга на аршин покрылась снегом.
За это время Парчевский вдребезги проигрался, дважды слегка был бит и с посыпанной пеплом головой явился к Прохору Петровичу. Чуть ли не на коленях, унижая сам себя, втоптав в грязь былое чванство, он наконец вымолил у Прохора прощение. Разумеется, Прохор вновь выгнал бы его, но тут в судьбу Парчевского, тайно от него, вмешалась Нина.
– Ежели не примешь Владислава Викентьича, наживешь в губернаторе большого врага.
Призвав Парчевского, Прохор с глазу на глаз сказал ему:
– Хотите, я вас командирую в Петербург?
На этот раз у Парчевского заулыбалось все лицо и жесткие глаза обмякли. Над переносицей Прохора врезалась глубокая складка, а правая бровь приподнялась.
– Мне письмо Приперентьева известно. Что, что? Пожалуйста, без возражений. Да. Итак, вы получите от инженера Протасова инструкцию по командировке, – он схватил телефон. – Алло! Протасов? Будьте добры, ко мне! – и вновь к Парчевскому: – Вместо полутораста, вам назначается жалованье в двести рублей. (Парчевский изогнулся в нижайшем поклоне.) Ну, вот. Теперь ваш друг поручик Приперентьев, купец Алтынов и управитель его Усачев… Еще Дунька, любовница Алтынова. – Прохор пожевал кривившиеся губы, и голос его стал криклив. – Ежели вы представите неопровержимые доказательства, что все они как-нибудь опозорены: тюрьма, битье по зубам в публичном месте, – вы получите от меня… Ну… ну, сколько? Десять тысяч. А ежели Алтынов и Усачев – в особенности Усачев – будут спущены в Неву под лед, получите вдвое больше. Не стройте изумленных глаз и не тряситесь. Вы не девушка. Надо делать свою жизнь. Ну-с, дальше. В письме все наврано. Ни о каких жандармах не может быть и речи. Будьте уверены, что я поднял бы тогда на ноги весь Петербург. Мне министры знакомы. И вся эта сволочь торчала бы теперь на каторге. А просто заманили меня в свой притон, обыграли на большую сумму, а Дунька действительно дала мне, пьяному, невменяемому, по физиономии. Ну-с, жду ответа. Мне нужны преданные люди. Я вас оценю. Будьте смелы!..
Прохор почувствовал, как прокатился по его спине мгновенный озноб и черный опаляющий огонь охватил всю грудь. Кровь ударила в голову, глаза вспыхнули, как угли. Парчевский попятился от этих глаз.
– Согласны?
– Не имею возможности отказаться, – продрожал голосом побелевший инженер.
– Итак, до свиданья, Владислав Викентьевич.
Парчевский вышел.
Руки Прохора тряслись. Скрученная в его душе пружина – после разговора с Парчевским – вдруг стала выпрямляться. Неутолимая жажда мести жгла его. Он уже видел, как «генерал» ныряет вслед за своим хозяином в черный омут, как крутится Дунька, вся ошпаренная серной кислотой. Взгляд его стал жесток и холоден, все сознание переместилось в Питер.
У Прохора стучали зубы. Сжал кулаки и несколько раз выбросил руки вверх и в стороны. Но лихорадка не унималась. Пропала отчетливость соображения, и одна мысль: «Лечь, лечь в кровать, укрыться» – владела им.
…Пан Парчевский сразу же от Прохора отправился к Нине. Шел как автомат, весь в кошмаре. Старался очнуться от ошеломивших его слов хозяина и не мог этого сделать. Огненные глаза Прохора все еще преследовали его, стояли в сердце; черт его сунул так легкомысленно разболтать содержание письма! Но что же ему делать, и зачем он, в сущности, хотел видеть Нину? Нет, он должен ее видеть. Командировка в Питер, повышение жалованья и это безумное поручение. Кому? Ему, инженеру Парчевскому… Черт знает что!
Нина просматривала письменные работы школьников. Она одна. Парчевский, припав на колено, поцеловал ей руку. От его подобострастного поцелуя пошел какой-то неприятный ток к сердцу Нины. Она смутилась. Она не знала, как вести себя с этим до крайности взволнованным человеком.
– Сядьте.
Он, запинаясь и потупляя глаза в пол, рассказал ей, что между ним и Прохором Петровичем восстановился «статус-кво», что он командирован хозяином в Петербург. Он говорил ей, что письмо Приперентьева – наполовину ложное письмо, Прохор Петрович его опровергает. Приперентьев же человек ненормальный, пьяница.
– Тогда как же вы…
– Но мое личное письмо к вам есть крик моего сердца! В Петербурге я выясню истину всю и напишу вам.
– Ради Бога, не пишите, нет, нет… Достаточно того, что мне известно. Я очень страдаю, очень страдаю…
– Я глубоко сочувствую вам… Но, дорогая Нина Яковлевна! Надо делать свою жизнь… Ведь вы не девушка…
Приоткрылась дверь, просунулась голова Прохора и снова спряталась.
– Прохор, ты?
– Нет, не я, – послышалось сквозь крепко захлопнутую дверь.
Вечером помчались за доктором. Прохор слег.
Но время ли Прохору Петровичу хворать? Дела не ждут, надо кипеть в котле беспрерывного труда, надо огребать лопатой барыши. Прохор через полторы недели был уже в седле, в санях, на лыжах. Он звякает золотом, спешит во все места; он здесь, он там, он не спит ночи, вновь надрывает силы, всех тиранит, всех терзает – и сам не существует по-людски и не дает вздохнуть другим. Ему от жизни взять нужно все. И, заглушая в себе совесть, он все берет.
Больших трудов стоило уговорить доктора перейти на службу в резиденцию Громова. Он все-таки сдался на приветливые убеждения Нины, ну, само собой, и на кругленький окладец.
Вот, может быть, теперь рабочим будет легче умирать и выздоравливать. А смерть действительно валила рабочих без всякого стыда, без сожаления; смерть любит помахать косой, побренчать костями, где холод, мрак и нищета. Люди мрут, как на войне, кладбище в лесу растет.