Согласно молчат старшие, не оборачиваясь на крик, на тихий ропот людей, все еще чего-то ждущих у фактории. «Немного повесели их, так… по мелочи», – шепнул хозяин помощнику. Иван Кузьмич спускается с крыльца пониже, ему это ничего – он и без помоста высится над стоящими рядом.
– Ты прав, горе несет роду старик, другой он стал, прежнюю душу потерял, чужая в него вошла, – Большой Иван наклоняется к Тонкулю, говоря. – Пусть уходит Сэдюк… А твое время придет, как тебя… да, Тонкуль, придет. Такие дольше всех живут… ты все получишь! Так даришь, говоришь, олешка-то?
Здесь он увидел отца Варсонофия, возвращающегося из чума, где лежал покойный Дюрунэ. Не хотелось Ивану Кузьмичу теперь слышать упреки попика и уговоры его, потому он хлопнул тихонько молодца по плечу и отвернулся. Кивнул еще Еремею – все, мол, правильно, и ушел в дом. «Водки от меня на поминки выдай, пусть», – проговорил еще на ходу.
И Тонкуль слышит, и другие люди слышат. Они тоже жалеют Большого Ивана: он и в самом деле платил за их род ясак, когда выпадал плохой год и мало было горностая и белки, и соболя тогда мало брали; правда, правда – купец и тогда не отказывал им ни в чем, говорил, что они с Сэдюком сочтутся по долгой дружбе… почему же старый теперь не помог другу?.. разве не Большой Иван привез бумагу и сделал его тойоном?.. почему теперь о роде своем не хочет думать старый Сэдюк?.. видно, и вправду чужая душа вошла в Сэдюка… пусть уходит от них с такой душой, не жди добра от души из харги, из нижнего мира… пусть туда и уходит с ней Сэдюк…
Дольше всех задержался у крыльца Тонкуль. Перекрестился, как учил отец Санофей, когда тот прошел мимо и кивнул. Может его, Тонкуля, сделает тойоном Большой Иван? Тогда он возьмет Арапэ к себе женой, ничего, что они одного рода… не так уж и близкие они, да и кочевали всегда отдельно от семьи Сэдюка… а Гарпанча всего только «иргинэ», пришлый воспитанник, хоть и самим Бровиным-купцом принесенный.
Тонкуль поймал на себе темный взгляд Еремея, который подмигнул ему: ничего, мол, паря, иди. Тунгус боялся этого приказчика, хоть тот ничего худого не делал и считал шкурки лучше веселого Игната. Глаза его жгучего боялся и сгорбленной цепкой фигуры, на волка-агилкана похожего, на лешего полуночного… И потому Тонкуль счел хорошим признаком такую вольность Ремея. Чтобы соблюсти себя, он подтянул голенища своих сапог, как делали это форсистые молодые работники купца, но старший приказчик уже повернулся к нему спиной и зашел вслед за попом.
4
«Вот так, Сэдюк, – думал Иван Кузьмич. – Вот как повернулось… что же теперь? Уходить теперь, а куда пойдешь?.. поговорим…»
Они еще не дошли до знакомого купцу чума, в котором он бывал не единожды и не только в это лето, как повалил липкий снег, крупными набухшими хлопьями он тяжко опадал на землю.
– Ну, вот и дождались! Ну, не зима еще – зазимье… а все гудок, – Бровин провел ладонью по бороде, сразу замокревшей. – Давай заходи, Любава. Теперь уж вовсе некогда нам здесь… сгинет старый.
– По мне так… – она сказала это тихо и не стала продолжать, но он и так понял, хоть и промолчал. «Домой ишь… зря-а…» – думал.
Откинув полог, он пропустил сноху вперед, потом, чуть не вдвое согнувшись, зашел сам. Женщина придержала дыхание, потом осторожно выдохнула и вздохнула свободнее – здесь пахло хвоей, какими-то травами, смоляным дымом и лишь едва ощущался кисловатый запах сырой кожи.
Глазам еще надо привыкнуть к сумраку; колеблющиеся тени от языков пламени из-под котла в центре жилья пробегают по лицу старика, сидящего на постели, покрытой оленьими шкурами. Постель немного возвышается над очагом, и старик сидит на ней с поджатыми ногами, плечи его выпрямлены, а сухие руки с длинными пальцами лежат на коленях. Лицо у старика удлиненное, высокий лоб круто навис над темными глазницами, узкая серая борода кажется металлической. Он не лыс, но волосы стрижены совсем коротко и тоже отдают металлом. Лицо же кажется вырезанным из дерева, давно вырезанным и потемневшим, а все же – хорошее лицо. Оно оживает, едва становятся видны круглые глаза, зеленоватые и очень даже живые, хотя и выдающие усталость. Или что-то еще, – грусть, боль?..
Становится светлее, потому что дочь старика поставила на пенек у очага свечу. Пришедшая женщина одним взглядом сразу оценивает прямо сказочную, диковинную и диковатую красу Арапэ; ревности эта яркость в ней не вызывает, как бывает это часто у привыкших нравится, совсем другое все в этой девушке: и продолговатое, как у отца, но гладкое горячесмуглое лицо, и чуть скошенные к вискам зелено-серые глаза, и тяжелая коса, лежащая на замшевом нагруднике, едва приподнятом на груди; высокие ноги не может скрыть грубая юбка, падающая до тонких щиколоток; и при всей вроде бы подростковой угловатости тонкой фигуры – эта округлость во всем, в движениях тоже, отмечающих истинную, природой данную, изначальную женственность, которая и силой не обделена, только иной, без грубости и натуги, присущей силе мужской.
«Прямо чудесна! – восхищается про себя Любава, она может себе это позволить без выискивающей пороки зависти, так свойственной женщине обделенной. – А губы эти… надо же, пухлые, наивные еще, а не дай бог!.. Краса». Знала она, что уж там, время красоте девичьей, а здесь все обещалось сохраниться надолго. «Как же теперь-то… – спохватилась Любава, она понимала, что в судьбе этих людей что-то опасно менялось; вчерашние крики инородцев она равнодушно относила к сумятице низкой, как к грызне собак у порога, жизни чужой и не интересной, а теперь вот связывалось с лицами во плоти; и в красоте девушки усмотрела женщина ту растерянность и незащищенность цветка, на который неминуемо надвигается тележное колесо. – Что-то там старик должен Ивану Кузьмичу… или гонят их… куда?.. милая ведь девочка, а кому-то из этих тунгусов достанется… живи, с кем попало, рожай!»
Увлеченная девушкой и своими мыслями, Любава пропустила слова купца, который уже устроился на другом чурбаке и забрал из рук ее корзинку. Старик чуть кивнул ей, поймав ее взгляд и что-то поняв в нем, легонько положил коричневую свою кисть рядом с собой, приглашая присесть. Но она не села, только близко подошла к Большому Ивану, глыбой устроившемуся у огня, и смотрела, как тот достает из корзинки засургученную бутылку, яркую плитку китайского чая, пачку табака, как, задержав лишь на мгновение руку, достал брезентовый мешок с дробью, банку с порохом – бросил на шкуру рядом с Сэдюком, который лишь покосился на подарки, но ничем не выказал своего к ним отношения.
– Ты, Любовь Васильевна, пойди с Катей… обзнакомьтесь ближе, придется еще, – он обернулся и вернул корзину снохе. – Подари ей что там… конфетами побалуйтесь.
Девушка между тем тихонько поставила чашки на круглый низкий столик между мужами, положила поближе к старику темную трубку с длинным прямым мундштуком, подставила на камень к огню закопченный медный чайник. Подложила несколько сухих полешков, и огонь осветил лица, блики выхватили темное длинноствольное ружье на стенке, несколько ременных арканов рядом с ним, плетенную мордушку – корзину для ловли рыбы, небрежно прислонившегося к стенке божка, с длинным, как у хозяина чума, лицом, и плоским носом над узкими злыми губами. Но Иван Кузьмич смотрел в глаза старого Сэдюка, ничто больше его здесь не привлекало, даже связки беличьих и горностаевых шкур, даже кожанный мешок, в котором, он знал, наверняка собраны соболя, и хорошие – товар у охотников этого чума он мог бы принимать не глядя.
Сэдюк сказал дочери несколько слов, потом тихонько махнул рукой. Арапас потупилась, а Бровин обхватил ее ручищей за талию и на секунду ласково прижал к себе.
– Ты не чурайся, Катюша, не дичись – она добрая, Любовь наша, хоть и красивая. Крестный тебя в обиду не даст!.. что бы ни было… – он осторожно подтолкнул девушку к выходу и сказал уже снохе, ничуть не убавляя голоса. – По-русски она понимает, только дичится, разговори ее – ей теперь непросто будет жить. Но мы еще свадьбу ей справим, учти, друг… Да, что-то Гарпанчу не вижу, далеко ли он?
Последний вопрос обращался к старику, но остался без ответа.
Женщины тихонько вышли. Бровин ткнул пальцем в отдушину на верху, куда уходил негустой дым. Туда влетали разбухшие снежинки, собирались каплями по кромке и уже стекали тоненьким ручейком попологу.
– Вот и мухи полетели белые, Сэдюк, – и перешел на тунгусский. Говорил он свободно, слов не подыскивая – знал давно. – Так где приемыш твой? Еще не знает он… Неуж в тайге?
– Он охотник, Иван. Медведя пошел взять, людям мясо надо. Немного у нас оленей, чем кочевать?
– И тех могу забрать, – жестко сказал Бровин.
– Можешь. А кормить людей надо, знаешь ведь…
– Знаю. Вот я и снова говорю с тобой, Сэдюк. Не из чего тебе выбирать теперь. Время уходит… и мне плыть пора, припозднился. Что делать будем?
– Мы долго ждали тебя, Иван. В прошлом году нарочно своих людей не присылал? И сам не пришел? – старик взглянул на купца и усмехнулся, так, чуть самую усмехнулся, краем глаза одним, уголком рта.
Они хорошо понимали друг друга. «Нет, не отступит старый… пропадет, – без выражения подумал гость. – И я…»
– Сколько лет мы с тобой встречаемся, а, купец?
– Много, Сэдюк, верно. И не все купцом был, тоже верно… Арапас твоей сколько? Семнадцать? Да еще полстолько… помнишь, я тебе сироту принес?.. это за три года до нее. Да… И сам тогда замерз было с ним, в горячке и добрел до тебя, повезло. И меня спас, и парня вырастил, Гарпанчу…
Здесь Иван Кузьмич вспомнил жалобу священика: «Некрещеный он, Сэдюк, упорствует. Конкурент, мол!» Вспомнил вдруг, ни к чему бы, и усмехнулся, наяву представив обиженный рокот Варсонофьевского баса, и уже вслух сказал по-русски, отвечая собственным сетованиям: «Если б только тебе, отче…»
– Что, опять обижается на меня Санофий, – понял старик его мысль. – Напрасно. Скажи: я не мешал, пусть люди верят, в кого хотят… верили бы… пусть, если это их добрее сделает. Только как же, Иван? – не делает, а? Пусть не сердится… я же вот даже тебя понимаю, хоть бога его не знаю, и твоего ведь тоже… А со своими богами мне зачем же ссориться?
– Заберу я дочку, Сэдюк. Там лучше у меня будет, а то…
– Потом. Ей со мной еще поговорить надо.
– Вот я и говорю: Бог един, такую малость простит. Не о том, друже, речь. Ты ведь знаешь, почему всё… и здесь я зачем…
– Знаю, Иван. И прошлым годом не приходил для того. Знал, ведь, что ослабнут люди, не могут они уж без тебя обойтись… – А как бог твой? – простит? Ну… И ты знаешь – ничего не могу я сказать тебе. Не моя тайна… И не их, не людей, право ее тебе дать. Ничего за эти годы не изменилось, Ваня! Большой Иван!..
Глава вторая
1
… Медведь был большой. И жирный. Гарпанча знал это еще в тот момент, как впервые увидел след. «Лето прошло хорошо, наелся дедушка», – подумал.
Он седьмой день шел этим следом, ожидая, что хозяин леса заляжет, пора бы ему. А тот все брел, не меняя направления, нехотя, скорее по привычке, путая следы и злясь на что-то – это охотник тоже видел по глубоким царапинам на стволах, по вырванным с корнем деревцам, вот и прихлопнутый, вовсе нетронутый зверем молоденький лосенок зря только попался под тяжелую лапу, невесть зачем забредя в эту чащобу.
Кружит амикан, кружит… «Верно скоро встретятся с Григорием», – думает себе охотник. Гарпанча с начала выслеживания даже в мыслях стал называть себя тем христианским именем, которое дали русские при крещении. Он знает, что так надо, помнит всегда, как помнит, что старый Сэдюк ему не отец, а спас его Большой Иван, купец нынешний. Бровин тогда еще и купцом не был, он бродил по тайге один, золото промышлял: тогда и набрел однажды на стойбище родителей мальчишки, которые уже остыли, а двухлетний Гилгэ еще цеплялся возле них за жизнь.
Он бы давно догнал медведя, если бы не вел с собой оленя. «Как привезешь, если Григорию повезет», – рассуждал, оборачиваясь и заглядывая в пугливые глаза, выказывающие, что животное тоже чует зверя. Итик, лайка Сэдюка, кажется, и так уже недоволен таким долгим следованьем, но этого медведя нужно брать наверняка, Григорий же без ружья пошел. Рогатина да нож. Старик учил охотника, рассказывал, но что толку от слов, когда одному на медведя ходить еще не приходилось. А брать надо: Сэдюк стар, и люди на него косятся, говорят, что не дело было старику ссориться с Большим Иваном. Гарпанча очень хотел принести мясо, доказать верность слов отца, что жить можно и без пороха. Хотя он тоже не понимал, почему бы их тойону и не показать купцу, где лежит золото.
Сам бы он, Гилгэ, обязательно показал. Купец однажды пересыпал в ладонь юноши песок и камешек дал подержать, тяжелый камешек, Гилгэ даже понюхал его зачем-то, когда купец просил такие смотреть на речках. «Не жалко для Большого Ивана, – думал. – Почему жалко, мне не нужны…» А у Бровина, когда ссыпал обратно в мешочек, глаза краснели, как угли, на которые подуешь ночью. Но Гилгэ те камни не попадались.
И еще он благодарен Большому Ивану за то, что Григорий не родной сын Сэдюку. «Пусть облизывает жир с губ Тонкуль сколько хочет, – успокаивает он себя мыслями, дергая оленя. – Не будет Арапэ ему женой…» Даже закон здесь за Гилгэ, одного они рода – Тонкуль и Арапас. А с Гарпанчой никакие они не родственники, хоть и поила тогда своим молоком мать девушки. Брат Арапэ, ровесник его, умер, и мать тоже, остался один Григорий. Так он и называет себя, когда охотится на амикана – хозяина леса, их предка, хотя Арапас любит Гарпанча, а не Григорий; но пусть дух амикана думает, что выслеживает его Григорий – христианин, в десятую свою весну крещенный смешным отцом Варсонофием, у которого голос не хуже самого амикана.
Сейчас будто тот голос услышал Григорий, но откуда взяться здесь отцу Санофею? – Медведь, дедушка это.
Юноша подозвал к себе собаку одним шелестом пальцев. Потому что Итик тоже слышал и чуял, напрягшись всем телом, приподняв губы над клыками в беззвучном рычании, ветер к нему нес запах врага. «Григорий выследил, дак», – и юноша перекрестился, как учил отец Санофей, чтобы русский бог тоже помог охотнику.
Затем привязал оленя на длинный чумбур, чтобы сыт был и не сбежал, а из мешка достал маленького божка, которого давно дал приемный отец, и пообещал тому божку кусочек печени со свежей кровью от амикана, если духи помогут добыть зверя и отведут с дороги злую силу. Итик все понимал и ждал, подняв уши и шерсть вздыбив.
Дальше Итик побежал вперед, вбирая в себя воздух и тихонько поскуливая от возбуждения. Охотник знал, что пес теперь не промахнется, выведет точно и задержит, сколько надо. Рогатина была тяжелая, толстое древко ее морил сам старейший из цельной рябины, а где глава рода брал кованую двурогую насадку, Грапанча не знал, давно эта рогатина у Сэдюка, до того еще, как появился он, Гарпанча, сейчас притворяющийся русским Григорием, чтобы не узнал его медведь. Нож же он купил сам у Бровина, за своего соболя купил, и Иван Кузьмич хороший нож выбрал своему крестнику: вот Григорий чувствует на поясе – нож всегда под рукой.
Теперь Итик лаял уже громко и беспорядочно, он метался вокруг и старался не попасть под лапу здешнему хозяину. А тот злился, потому что он пришел на место, здесь он и хотел устроиться ночевать на зиму.