Он перевел взгляд на Любаву, как стал называть ее еще когда была она в девушках, еще со времени сватовства за сына своего. «Ох, далеко Кирилл, – подумал мельком. – А тут и на дух войны не чуется… благость!» Но здесь же и вернул себе привычно-настороженную озабоченность, разъедающую его жизнь уже много лет: «Хватит!..»
– К Сэдюку, Любава.
– Вы прямо, батя, как к человеку собираетесь, – заметила она, спускаясь следом со ступеней.
– Сэдюк – он только и есть среди них человек, черт бы его драл. Люблю его, да. Он ведь не только старейшина… это все ломается просто, он еще и мудёр на самом деле. И лечит… меня, считай, с того света вытащил. Давно как-то… может, после и расскажу. А ломать его нужно сейчас, иначе совсем упущу… много нынче по тайге шарят, наш же счет старый, – будто себе бормотал Бровин, поворачивая в сторону нескольких чумов, стоящих от реки дальше всех и почти сливающихся теперь с лесом.
– Что упустить-то? – она спросила так, чтобы поддержать разговор, и пошла рядом, прямая, гибкая и высокая – возле громады-мужчины гляделась женщина тоненькой ивой возле дуба. И знала то.
– Там увидим… ты посидишь, с Катериной его поболтай, приласкай девчонку, она тихая… заневестилась вот, для кого только такая золотинка здесь, – он приобнял Любаву за плечи, помогая перейти мелкую сухую канаву и подниматься по некрутому бугру.
– Вправду хороша? Лучше меня? – молодка подняла голову и нарочно откинулась на крепкую руку свекра, но в глазах ее, искрой незаметной, мелькнула тревога, которая голосом была переведена в шутливое кокетство. – Вот и привезли бы ее Кириллу… нашему!
– По-другому. А ты еще не видела? – он так удивился, что даже приостановился. – Четыре месяца живем… Скучно тебе. Ее Арапэ по-тунгусски зовут, то же, что Катерина… крестили при рождении. Я же и крестный. Уведешь ее поболтать, нам с отцом ее одним надо. Вот Гарпанчи, приемыша Сэдюкова, что-то не вижу…
Здесь им навстречу попался молодой тунгус. Было явно, что он подстерегал купца: улыбка на его круглом и рябоватом лице казалась заготовленной, потому что глаза, упрятанные тяжелыми веками, скрывали настороженность и хитрую звероватость, себе на уме глаза, которые никогда не выдадут мыслей хозяина. Одет он был даже и с некоторым шиком, что еще больше подчеркивали порыжелые голенища-бутылки у хромовых сапог, которые здесь носили редко. Меховая жилетка расшита узором, а под ней – красная в черный горох рубаха, застегнутая под самую шею.
Шею свою парень еще напыжил от гордости, что может свободно говорить по-русски, и оттого она слилась цветом со стоячим воротом рубахи.
– Страст-вууй, Брофин-купес! – тунгус растягивал слова торжественно и протянул руку Большому Ивану, которому едва бы достал и подмышку. На женщину внимания он не обратил, взгляд скользнул, чуть задержавшись лишь на корзине. – Торговать пора быстрее, мы уже олешек кушать начали мало-немного. А оленя, знаешь, нам нельзя кушать, кто ходить нас по тайге тогда будет? Начальник говорил – ты должен торговать нам припас, эге?
– Да что ты? – купец остановился, навис над тунгусом. – я ведь тебя знаю, часто попадаешься… тебя как звать-то? Тонкуль? Это ты вчера крикнул тойону? Сэдюку? А, молодец?! Так какой начальник тебе это говорил, милок?
– Не нужен нам старик без ума, выгоним – ты нам торгуй. Большой начальник, Лужин-господин приказывали, глаза у него сверху стеклянные, а в руках еще одни… мне давали смотреть – да-алеко видать! Хороший начальник, куфу пили… горько, тьфу.
– Ишь ты! – запищал купец почти весело, а тунгус поднял глаза и на голос Большого Ивана сузил их вовсе в щелочки. – И где это видел ты господина такого, скажи-ка, Тонкуль?
– А в тайге… далеко отута, – махнул рукой Тонкуль. – Еще в прошлом годе говорил, когда ты не приехал… а Ремей тоже не стал торговать припас. Ох, худо без припаса! А начальник все рисовал! Ударит по земле – пишет в бумаге… большой господин… друг-то-валиса мы ему, чуть пороха дал – мы сохатого ели! Вот!
– Кто это? – тихо спросила Любава, понимая, что фамилия та знакома Ивану Кузьмичу.
– Дал, значит… Да наш политик сосланный, Лужин. Мастер он, по земле грамотный – геолог, подрядил его на дело одно… Значит, ра-аботает… это хорошо, бесполезно, правда, знаю тот район…
– Начальник сказали, – снова начал тунгус.
– Ну, парень, и глотник же ты! Начальника уж нашел… ну-у – раз тот начальник сказал… да еще и друг-товарищ он тебе! Много пороху-то тебе выделил тот «начальник»?
– Кто таких – глотник? Не знали имя…
– А, это значит… веселый человек… и голос громкий, вот как у тебя, к примеру. Хорошо вчера кричал! Так много?
– Мало совсем, у самого мало видел… две заряда стало!
– Ну-ну, тогда подумать стоит. Ты всегда слушай, что начальство тебе говорит… как тебя… Тонкуль, да! – Бровин тоненько рассмеялся чему-то. – Скажешь Еремею, глотник, что я приказал тебе водки стакан от меня. А торговать… ну, поживем еще. Ходи, парень, готовь свой товар…
Все бы хорошо Ивану Кузьмичу… и чего бы ему смурным ходить? Чего ему недовольным быть? Все ведь идет, как задумано…
3
Крик раздался вчера, едва утренний поздний рассвет, будто придавленный к земле тяжелыми облаками, разлился над становищем, поплыл по свинцовой воде, тёмно завяз в сдвинувшихся к долине деревьях, сиреневым шаром покатился по открытому правому берегу, за ночь тонко прикрытому снегом, который теперь начинал медленно испаряться.
– Проклятье тебе… Проклятье-оклятье… лятье… тье… бе… Сэдюк… юк… юк…
Кто кричал?
Разве это имеет значение, если люди собираются в единую толпу, если всем кажется, что каждый хочет того же, что все, если страшно людям порознь, а вместе легче вспоминается минувшая зима, в которую не приехал Большой Иван и которую тяжело пережили, а многие и не дожили до лета; если непонятно людям, как же заставить этого огромного их благодетеля, этого купца, из доброты и старой дружбы дающего им пока табак и спирт, как же убедить его оставить им в зиму порох и муку – ведь нельзя же уезжать, оставляя шкуры, запирая лабаз, где за дверьми есть все, но сами они никогда тех замков не отомкнут, даже если придется хоронить детей?..
К утру помер старый Дюрунэ, он еще мог бы уйти на охоту, а вот – помер, потому что не везло ему прошедшей зимой на мясо, не шел зверь в капкан, а стрельнуть было нечем, и Дюрунэ ослабел и не смог подняться за лето. Потому что и его родичам тоже мало везло зимой, муки же ни у кого не оставалось… И вот старый Дюрунэ умер, а он совсем немного моложе Сэдюка, а трое его детей от другой жены еще не охотники – их тоже должны будут кормить близкие…
– Проклятье, тебе – Сэдюк!..
Раньше еще и у Сигупэ помер маленький сын, не кричал даже – кровь у него из десен сочилась, понос был, потому что не шло из грудей Сигупэ молоко, потому что тоже ослабла она зимой. А женщина не плакала, когда помер сын, – приказчик от доброго хозяина тогда спирт принес; смеялась женщина: сын там, куда старики уходят, легко там жить будет ему зимой… Сейчас же плачет Сигупэ, когда умер старый охотник Дюрунэ: вспомнила пустые десны сыночка своего, зима впереди, а в ней уже другой шевелится, живое жить должно…
– Проклятье!!.. Сэдюк!..
Всем прошлая зима вспомнилась, каждому по-своему страх снова в глаза поглядел – свой страх среди общего еще страшнее кажется, а все же всех вместе собирает. Вот уж и снег срывается, давно охоту открывать пора, по своим местам разойтись пора… С чем? Не с чем охотиться, и муки нет, соль нужна; купец говорит – Сэдюк желтых камней пожалел, а золотом ни рыбу, ни мясо не посолишь, лепешку из него не замесишь. На маленьком ручье оно.
Всегда им все давал Большой Иван, сколько помнят – давал. Уж дети у многих на охоту ходили, всегда порох был. Детей не из луков стрелять учили, уже и старики которые – забыли: глаз мушку у ружья знает, палец курок нажимать умеет, а не тетиву натягивать… На маленьком ручье те желтые камни. На их общей земле тот ручей. Молчал Сэдюк, когда старики к нему ходили. Говорил непонятно – потом хуже станет… кто это знает – что «потом», умнее всех Сэдюк? Ведь тойоном его тоже Большой Иван сделал, не хотели старики, вот!
А без тех камней, купец говорил, он и сам помирать будет, ему дома тоже порох не дадут, и муку не дадут – зачем ему шкуры?.. Разве мало в тайге ручьев, что одного для Бровина-купца жалко Сэдюку, которому Большой Иван всегда другом был? Разве мало давал им всем прежде пороха и чая, и водку, и материю в долг? И другое, ни в чем не отказывал прежде купец, не жалко для него ручья… и песка в том ручье не жалко, раз нужен Большому Ивану тот песок…
– …Много у тебя олешков, Тонкуль? – спрашивал Бровин у ближнего к нему тунгуса из тех, что собирались все же у лабаза, хоть давно ничего не отпускал им купец, вот и сейчас стояли молчком в ожидании чего-то.
Ласково, вроде, спросил, тоненьким своим голоском, и шею пригнул вбок по-птичьи, будто слово боясь пропустить. Придвинулись все поближе – добрый все же Большой Иван, не оставит их… Глаза же его внимательно из-под бровей глядят, в каждого словно – как обманешь, все знает о них Большой Иван: «Много ли олешков-то?»
– Мало совсем есть… – неуверенно бормочет тот, кого он Тонкулем назвал.
– Трое у него… слабые совсем, – выдвигается настоящий Тонкуль, оглядывается победно на своих и добавляет хвастливо. – Мы пять имеем! Одного тебе дарим: останься, ешь… поторгуй порох немножко. Мука ната!..
– Подожди чуть с порохом. Ты мне сколько должен… за прошлое еще?.. Еремей! – голос купца вдруг звенит высоко, и не смешно от его визга – теперь тревожно становится собравшимся в толпе, тунгусы сдвигаются тесней, какая-то женщина вжимает лицо мальчугана в собственную юбку, и он, едва начав хлюпать носом, затихает. – Отпусти парнишку, задохнется.
Это Иван Кузьмич попутно сказал и все вздыхают было облегченно, а под правой рукой купца появляется старший приказчик, сутулый, почти горбатый, сухой мужичок с длинными обезьяньими руками. Лицо Еремея густо заросло волосом до самых глаз, а глаза рыжи и злы, как у россомахи, гляди – прожгут непривычного насквозь.
– Э-тот! – снова почти с визгом тычет Иван Кузьмич в Тонкуля. – Что нам должен? и этот… тот вон… эти?! А ясак за вас кто платил?
«Уморю я их, Сэдюк… уморю!» – вертится в голове Ивана Бровина-купца. – «И ты в том повинен станешь… молвой понесет».
Немало, ох немало перечисляет холодным голосом Еремей, горбатый и беспощадный, как россомаха: все они, что собрались здесь, должны купцу. Мешки и связки пушнины, брошенные на помосте и около лабаза, не оправдают долгов – не зря он ведь долгие годы не отказывал никому, даже поощрял наивную жажду обладания, отвадив других купцов бессовестно низкими ценами.
Одного хотел Бровин от людей этого рода… одно вынашивал, и только Сэдюк мог расплатиться за них, упрямец! Все должны! и олешками своими не хвались, Тонкуль, или как там тебя, их тоже может забрать нынче Большой Иван.
Только…
Да, конечно: один Сэдюк ничего не задолжал купцу. Он-то, старый Сэдюк, который знает ручей на их родовой земле, может хоть сейчас получить и порох, и муку, и свинец, и соль, что хочет возьмет. Может, потому и все равно ему, что другие ничего не получат?..
Иван Кузьмич переглядывается с Еремеем: да-а, точно придумано, в самую точку угодил. Не только тунгусов знает купец, всех человеков это свойство – обида и зависть… И страх, конечно. Видит Иван Кузьмич, как растерянно переглядываются, как плотнее собираются и медленно уходят несколько стариков и старух, им и прежде еще следовало уйти – старого Дюрунэ подготовить к дальней дороге в мир мертвых.
– Проклятье тебе, Сэдюк! – Тонкуль постарался, глаз на купца скашивая.