– Нда… теперича понял…
– Вот те и «тех же щей да пожиже влей»!.. – подхватил торжествующий Фомушка. – Там-то хоть и жидель, да все ж не арестантским серякам чета; а ты, милый человек, пока что и серяков похлебай, а на воле, Бог даст, встренемся, так уж селяночкой угощу – московскою!
– А хочешь, опять засажу в тюряху? Как пить дам – засажу! В сей же секунд в секретную упрячут? – с задорливо-вызывающей угрозой прищурился на него Гречка, разудало, руки в боки, отступив на два шага от блаженного.
– Чего ж ты мне это пить-то дашь? Ну давай! Чего ты мне дать-то можешь? – хорохорясь и ершась, передразнил тот его голос и манеру.
– Чего? – мерно приблизился Гречка к самому уху Фомушки и таинственно понизил голос. – А вот чего! Не вспомнишь ли ты, приятельский мой друг, как мы с тобою в Сухаревке на Морденку умысел держали да как ты голову ему на рукомойник советовал? Ась? Ведь щенок-то у меня занапрасно тут томится, – добавил он насчет Вересова, – а по-настоящему-то, по-божескому, это бы не его, а твое место должно быть!
Фомушка побледнел и заморгал лупоглазыми бельмами.
– Тс… Нишни, нишни! – замахал он на него своей лапищей и тотчас же оправился. – Э! Зубы заговариваешь! – мотнул он головой, самоуверенно улыбаясь. – Николи ты этого не сделаешь, потому – подлость, и уговор же опять был на то. Что, неправильно разве?
На губах Гречки в свою очередь появилась улыбка самодовольная.
– То-то! Знаешь, пес, на какую штуку взять меня! – сказал он. – В самую центру попал… Значит, теперича, друг, прощай! Ну, а… хоша оно и противно помалости, одначе ж поцелуемся на расставанье, для тово, ежели встренемся, чтобы опять благоприятелями сойтися.
И они простились до нового свидания – где Бог приведет или где потемная ночка укажет.
Следователь раздумался над последним показанием Гречки, в котором он, делая чистосердечное сознание, выпутывал из своего дела Ивана Вересова. Оба подсудимые сидели хотя и на одном и том же «татебном» отделении, но в разных камерах; значит, трудно было предположить о какой-либо стачке между ними; затем последнее показание Гречки во всех подробностях совпадало с показанием Вересова, подтверждая его вполне и безусловно; наконец, нравственное убеждение следователя заставляло его видеть в Гречке, с первого до последнего взгляда, только опытного «травленого волка», у которого в последнем лишь признании зазвучала человечески-искренняя струнка, а в Вересове, напротив того, с самого начала и до конца решительно все изобличало хорошего, честного и неповинного человека, запутанного в дело случайно, посредством стечения несчастно сгруппировавшихся для него фактов и обстоятельств. Это-то нравственное убеждение и заставило следователя, взвесив беспристрастно все эти данные, выпустить Вересова на поруки. Он вызвал к себе Морденку.
Старый ростовщик явился по первой же повестке; он как-то еще больше осунулся и осуровел за все это время и вошел к следователю тихой, осторожной походкой, с угрюмой недоверчивостью озираясь по сторонам, словно бы тут сидели все личные и притом жестокие враги.
– Вот что, почтеннейший, – начал ему следователь, – вы изъявили подозрение в злом умысле против себя на вашего приемного сына.
– Изъявил и изъявляю, – утвердил Морденко своим старчески-глухим, безжизненным голосом.
– Но это, видите ли, оказывается совсем несправедливо: ваш приемный сын тут вовсе не участвовал.
Морденко медленно, однако удивленно поднял свои брови и уставился на следователя совиными круглыми очками.
– А почему вы это так изволите полагать? – медленно же и недоверчиво отнесся он к приставу.
– А вот дайте прочту вам эти бумаги, так сами увидите, – ответил тот, подвигая к старику первое показание Вересова и последнее Гречки.
– Нет, уж позвольте… я лучше сам… я сам прочту…
– Как вам угодно. По мне, пожалуй, и сами.
Старик сухой и дрожащей от волнения рукою взял бумагу, протер очки и, сморщив седые брови, с трудом стал разбирать написанное.
– Что ж это такое?.. Я в толк не возьму, – с недоверчивым недоумением отнесся он к следователю, прочтя оба показания.
– То, что вы напрасно подозреваете Вересова, – сказал тот.
Старик сомнительно покачал головою.
– Нет, не напрасно, – сухо и отрывисто пробурчал он в ответ.
– Не напрасно?.. Но на чем же вы основываете ваше убеждение? Или все еще по-прежнему на ясновидении каком-то?
– На ясновидении, – решительно подтвердил Морденко, – Господь Вседержитель через ясновидение ниспослал мне это откровение среди сна полунощного.
«Эге, да ты, батюшка, видно, и в самом деле тово… тронувшись», – подумал следователь, оглядывая старика тем пытливо-любопытным взглядом, каким обыкновенно смотрим мы впервой на сумасшедшего человека. Морденко тоже глядел на него с абсолютным спокойствием и уверенностью своими неподвижными глазами.
– Ввести сюда арестанта Гречку! – распорядился следователь, который для этого случая нарочно выписал его из Тюремного замка.
Вошла знакомая фигура и как-то смущенно вздрогнула, увидя совсем внезапно старика Морденку.
Иногда случается, что самые закоренелые убийцы не могут равнодушно выносить вид трупа убитого ими или внезапной, неожиданной встречи с человеком, на жизнь которого было сделано ими неудачное покушение.
Гречка на минуту смутился, обугрюмился и потупил в землю глаза. Морденко, напротив, пожирал его взорами, в которых отсвечивало и любопытство, и злоба к этому человеку, и даже легкий страх при виде того, который чуть было не отправил его к праотцам.
«Боже мой, Боже мой! – угрюмо мыслил старик в эту минуту. – Убей он меня тогда – и вся моя мысль, вся надежда моя, все тяжкие усилия и кровавые труды целой жизни – все бы это прахом пошло недоконченное, недовершенное… Вот он, промысел-то! Вот он, перст-то Божий невидимый!.. Господь помогает мне, Господь не покинул раба своего…»
– Ну, любезный, – обратился пристав к арестанту, – расскажи-ка теперь вот им все дело по истине, как намедни мне рассказывал.
Гречка поморщился да брови нахмурил и затруднительно почесал в затылке.
– Нет, уж слобоните, ваше благородие!
– Почему так?
– Не могу, – с трудом проговорил Гречка.
– Почему не можешь?
– Да как же, этта… Вы – совсем другое дело, а тут… Нет, не могу, ваше благородие!
– Ну, полно кобяниться-то! Не к чему, право же, не к чему!
– Претит мне это, словно бы жжет оно как-то… Больно уж зазорно выходит, ваше благородие, да и незачем. Не травите уж человека понапрасну, оставьте это дело! – взволнованно сказал Гречка.
– Да вот, вишь ты, старик-то у нас не хочет верить, что Вересов тут ни в чем не причастен, – объяснил ему пристав, – все говорит, что он злой умысел вместе с тобой держал на него. Может, как от тебя самого услышит, так поверит авось. Вот зачем оно нужно.
Гречка крепко подумал с минуту, как будто решаясь на что-то, и все время упорно смотрел в землю.
– Нда-а, этта… статья иная, – процедил он сквозь зубы и, быстро встряхнув головою, сказал – словно очнулся: – Извольте, я готов, ваше благородие!
И он рассказал Морденке все дело, по-прежнему не путая настоящих соучастников, но зато не упуская и малейших подробностей насчет того, как выслеживал он старика от самой церкви до ворот его дома, как подслушал в двух-трех шагах разговор его с сыном, как встретился с тем внизу на лестнице, затем – весь дальнейший ход дела и все побуждения да расчеты свои, которые заставили его впутать в уголовщину «неповинную душу».
Морденко слушал, то подымая, то опуская свои брови и с каждой минутой становясь все внимательней к этому новому для него рассказу. По всему заметно было, что на его душу он производит сильное и какое-то странное впечатление.
– Видишь ли ты, старый человек, что я скажу тебе! – обратился уже непосредственно к нему Гречка, одушевленный своим рассказом и впервые заглянув прямо в глаза Морденки, отчего тот сразу смущенно потупился: взгляд у арестанта на эту минуту был недобрый какой-то. – Видишь ли ты, – говорил он, – мыслил я сам в себе, что ты человек есть, что кровь да сердце взбунтуются в тебе по родному детищу: болит ведь оно, это детище, не токмо что у человека, а почитай и у собаки кажинной – и та ведь, как ни будь голодна, а своего щенка жрать не станет. А ты сожрал: под уголовную единоутробу свою подвел. А я думал, ты дело потушишь. Нехороший ты, брат, человек, и оченно жаль мне, что не удалось тогда пристукнуть тебя на месте!
Морденко заежился на своем месте и часто заморгал глазами; ему сделалось очень неловко от жестких слов арестанта, которого следователь остановил в дальнейшем монологе на ту же самую тему.
– Да что, ваше благородие, коли петь песню, так петь до конца! – махнул рукою Гречка, и по окончании рассказа был уведен из камеры.