«Величит душа моя!»
— Ваше сиятельство, это ведь выжига-с… одно притворство-с, – рискнул заметить ей кто-то из тюремного начальства.
Графиня с неудовольствием воззрилась на возразившего.
– Пожалуйста, оставьте при себе ваши замечания! – произнесла она явно недовольным тоном. – Я умею понимать людей и очень хорошо различаю правду и искренность.
Начальство опешило и уже не дерзало больше соваться с замечаниями.
– Ступайте теперь, мои милые, ступайте! – с кротким благодушием обратилась она меж тем к арестантам. – Я за вас буду ходатайствовать, надейтесь и молитесь… Прощайте!..
Оба заключенника удалились. Касьянчик знаменовался крестным знамением и воссылал горе сокрушенные вздохи, а Фомушка глупо улыбался и еще глупее подпрыгивал.
– Теперь я хочу к моим пройти: проводите меня, – изъявила желание графиня и направилась в женское отделение.
L
ТРУДНО РАЗЛИЧАТЬ ПРАВДУ И ИСКРЕННОСТЬ
– Надо молиться и работать, – назидала графиня почтительно стоявших вокруг нее арестанток, обращаясь ко всем вообще и ни к кому в особенности. – Бог создал нас всех затем, чтобы мы молились и трудились…
– Надо быть, ты и трудишься-таки! – шепнула насчет графини одна арестантка своей соседке.
– Что ты говоришь, моя милая? – спросила графиня.
– Я, ваше сиятельство, к тому это, что истину-правду Господню рассуждать вы изволите, – смиренно ответила ей хитрая арестантка.
– Хорошо, моя милая, похвально, что ты чувствуешь, – одобрила графиня, – вам надо более, чем кому-либо, молиться, поститься и трудиться, – продолжала она, – потому что постом, трудом и молитвою усердною вы хотя частию можете искупить перед Господом ваши заблуждения, грехи и преступления ваши. Старайтесь исправиться и принимайте со смирением свою кару. Не ропщите на начальство: строптивым Бог противится – вы это знаете?..
– Знаем, ваше сиятельство.
– Ну, то-то… В часы досуга занимайтесь не разговорами соблазнительными, а чтением душеспасительных книжек и христианским размышлением, – слышите?
– Слышим, ваше сиятельство.
– Ну, то-то. Хорошо вам тут жить? Всем ли вы довольны?
– Хорошо жить, ваше сиятельство, и всем даже очинно много довольны.
– Это похвально; неудовольствие даже и грех было бы заявлять в вашем положении, да и не на что: мы все, что только можем, с охотой делаем для вас и вашей пользы. Ну, прощайте, мои милые! Очень рада видеть вас. Молитесь же, трудитесь и старайтесь раскаяться и исправиться. Прощайте!
В эту минуту к графине, которая осталась довольна собою и своим поучением, робко и смущенно подступила Бероева.
– Что тебе надо, моя милая, о чем ты? – матерински обратилась к ней графиня.
– Выслушайте и защитите меня! – тихо вымолвила арестантка, глотая подступившие слезы.
– Я готова, моя милая, изложи мне свое дело. Ты кто такая? Как зовут тебя?
– Юлия Бероева.
– Бероева… – протянула, прищурясь на нее, филантропка. – Что-то знакомое имя… помнится, как будто слыхала я… Ну, так что же, моя милая, в чем твое дело?
Юлия Николаевна кратко рассказала ей свое дело и внезапный арест ее мужа.
– Ну, так что же, собственно, нужно тебе?
– Нужно мне… вашей защиты! Мой муж невинен – клянусь вам – невинен!.. Ради моих детей несчастных, умоляю вас, войдите в это дело!.. Облегчите ему хоть немного его участь! Вы это можете – вашу просьбу примут во внимание. Господь вам заплатит за нас.
Эти слова каким-то тихим воплем вырывались из наболелой и надорванной души. Графиня слушала и в затруднительной нерешительности пережевывала губами. Она считала княгиню Татьяну Львовну Шадурскую в числе своих добрых знакомых и уже раньше кое-что слышала от нее о деле молодого князя.
– Моя милая, – начала она тем самым тоном, каким за минуту читала назидательные поучения о труде и молитве, – моя милая, что касается твоего мужа, то я ничего не могу тут сделать. Я вообще этих… идеи не люблю. Я знаю, к чему ведут все эти идеи, поэтому никак не могу просить за него.
– Но он невинен! Они сами это знают! Его напрасно взяли! – стремительным порывом прервала ее Бероева.
– Хм… Какие, мой друг, несообразности говоришь ты! – с укором покачала головой графиня. – Если они знают, что он действительно невинен, так зачем же стали бы его держать-то там? Что ты это сказала?! Опомнись! О ком ты это говоришь?.. Ай-ай, ой-ой! Нехорошо, нехорошо, моя милая!.. Как это ты, не подумавши, решаешься говорить такие вещи! Напрасно! — верно уж не «напрасно». Да и притом в твоем собственном деле ты не совсем-то правду сказала мне.
– Как не совсем-то правду?! – вспыхнула Бероева.
– Так. Я ведь знаю немножко твое дело – слыхала про него. Нехорошее, очень-очень нехорошее дело! – недовольным тоном продолжала филантропка. – Ты употребляешь даже клевету – это уж совсем не по-христиански… Я знаю лично молодого князя Шадурского: это благородный молодой человек. Я знаю его: он не способен на такой низкий поступок, он тут был только несчастной и невинной жертвой.
Графиня сделала два-три шага и снова обернулась к Бероевой.
– Впрочем, если ты считаешь себя правою и если ты права в самом деле, то суд ведь наш справедлив и беспристрастен: он, конечно, оправдает тебя, и тогда я первая, как христианка, порадуюсь за тебя, а теперь, моя милая, советую тебе трудиться и раскаяться. Лучше молись-ка, чтоб Бог простил тебя и направил на путь истинный! А по делу твоему трудно что-либо сделать, трудно, моя милая.
– Да, потому что это князь Шадурский, потому что это барин! – с горечью и желчью вырвалось горячее слово из сердца арестантки. – А будь плебей на его месте, так ваше сиятельство, быть может, горячее приняли бы мое дело к сердцу. Благодарю вас – мне больше не нужно вашей помощи.
Графиня остановилась, как кипятком ошпаренная таким несправедливым подозрением, и измерила Бероеву строгим взглядом.
– Ты дерзка и непочтительна! Ты забываешься! – сухо и тихо отчеканила она каждое слово и, повернувшись, с достоинством вышла из камеры.
– В темную! – строго шепнуло приставнице тюремное начальство, почтительно следуя за графиней.
Дрожащую от гнева арестантку отвели в узкий, тесный и совсем темный карцер, который в женском отделении тюрьмы служит исправительным наказанием. Сидя на голом, холодном полу, Бероева переживала целую бурю нравственных ощущений. Тут было и отчаяние на судьбу, и злоба с укоризнами и презрением к самой себе за то малодушие, которое дозволило ей увлечься нелепою надеждою. Она чувствовала себя кроваво оскорбленной и сознавала, что сама же вызвала это оскорбление. «Поделом, поделом! Так тебе и нужно! – злобно шептала она в раздражении и нервически ломая себе руки. – Не унижайся, не проси! Умей терпеть свое горе, умей презирать их! Разве ты еще недостаточно узнала их! Разве ты не знаешь, на что они все способны? О, как я глубоко их всех ненавижу! Какой стыд, какое унижение! Зачем я это сделала, зачем я обратилась к ней?!» И она в каком-то истерически-изумленном состоянии без единой капли слез, но с одним только нервно-судорожным перерывчатым смехом, злобно и укоризненно издевалась над собою, продолжая ломать свои руки, но так, что только пальцы хрустели, и злобно-суровыми, как буря, глазами зловеще смотрела в темноту своего карцера.
К вечеру ее выпустили оттуда.
LI
НА ПОРУКИ
Вскоре после посещения филантропки судьба некоторых заключенных изменилась, и прежде всего, конечно, изменилась она для Фомушки с Касьянчиком. Графиня Долгово-Петровская решилась ходатайствовать за «божьих людей». Дело о бумажнике купца Толстопятова за отводом единственного свидетеля – приказчика – должно было и без того предаться воле Божьей, с оставлением «в сильном подозрении» обвиняемых. Поэтому, когда подоспели ходатайства графини, то, в уважение этой почтенной особы, и порешили, не мешкая, чтобы дело двух нищих, за недостатком законного числа свидетелей, улик и собственного их добровольного сознания – прекратить, освободя обвиняемых от дальнейшего суда и следствия и предоставя их на попечение ходатайницы. Ходатайница тотчас же поместила обоих в богадельню – «пускай, мол, живут себе на воле, с миром и любовью, да за меня, грешную, Бога молят».
– Вот, брат, тебе и манер мой! – сказал блаженный на прощание Гречке. – Расчухал теперь, в чем она штука-то? Стало быть, и поучайся, человече, како люди мыслете сие орудовать следует! Ныне, значит, отпущаеши, владыко, раба твоего с миром.
– Так-с, это точно «отпущаеши», – перебил его Гречка, снедаемый тайной завистью, – да только кабы на волю, а то под надзор в богадельню!.. Выходит, тех же щей да пожиже влей.
– Эвона что!.. Хватил, брат! Мимо Сидора да в стену, – с ироническим подсмеиваньем возразил блаженный. – В богадельне-то живучи, никакой воли не нужно: ходи себе со двора, куда хочешь и к кому хочешь, и запрету тебе на это не полагается. А мы еще авось промеж хрестьянами сердобольными какую ни на есть роденьку названую подыщем, в братья или в дядья возведем! Ну и, значит, отпустят нас совсем, как водится, на сродственное попечение; таким-то манером и богадельне-матушке скажем «адье!» и заживем по-прежнему, по-раздольному. Понял?