– Как вам будет угодно, – ответил я, понимая всю безнадежность своего положения в том смысле, что мой уход вместе с Верой тоже будет воспринят как очередной вызов.
«Черт с ними, – говорил я самому себе, выходя с Верой на улицу, – пусть думают, что хотят, меня совершенно не трогает».
На дворе заметно потеплело, было тихо, сыпал редкий, крупный снег, и снежинки вились, как бабочки, в свете фонаря над центральным подъездом купеческого клуба. Вся улица была заставлена экипажами. Два кучера прогуливались по мостовой, похлопывая по бокам рукавицами.
– Филипп! – крикнул один из них. – Кажется, твой барин вышел!
– Вижу, – откуда-то издалека отозвался Филипп, и, круто развернув лошадей, подал сани к подъезду…
– Езжай один, Филипп, – сказал я ему. – Мы с барышней пешком прогуляемся. Не возражаете? – спросил я ее.
– Нет, я с удовольствием, – улыбнулась она.
Филипп, громоздясь на облучке, как памятник, смотрел на нас неодобрительно.
– Ну, чего стоишь? Езжай, говорю, – повторил я свое приказание.
– Поедем, барин, – сказал Филипп. – Время-то позднее. Неровен час, озорники какие нападут.
– Ладно, ладно, езжай, не бойся, – успокоил я его. – И передай Семену, пускай спит да прислушивается, прошлый раз я звонок оборвал, пока добудился.
Филипп подумал еще, почесал в затылке, но, не решившись спорить, вдруг гикнул на лошадей, и они с места рванули крупной рысью. Мы пошли следом. Сыпал снег, было скользко, и я предложил Вере взять меня под руку, чтобы была поддержка, если вдруг она поскользнется. Первое время мы шли молча. Я чувствовал себя неловко. Установившийся между нами шутливый тон не подходил к обстановке и настроению, а как с ней говорить иначе, я не знал. Конечно, можно было сказать, что вот какая прекрасная погода, но так все говорят всегда; она человек достаточно умный, тонкий и ироничный и сразу почувствует фальшь. Не говорить ничего просто глупо. «Надо было выпить», – подумал я. Навеселе я становлюсь смелей, быстро вхожу в контакт, могу говорить о любых пустяках и быть достаточно остроумным. Впрочем, все это, вероятно, относится и к другим людям, и всякое пьянство начинается, я считаю, с того, что человек хочет освободиться от скованности, а потом докатывается черт знает до чего. Но все же выпить не мешало. Чем свободнее я хотел чувствовать себя с Верой, тем большую ощущал в себе скованность. С Лизой я никогда не был скован. С ней, если мне хотелось говорить, я говорил, если хотелось молчать, молчал. Но с Лизой теперь, после этого дурацкого случая, все кончено. Нечего ставить мне нелепые, невыполнимые условия… Мои отношения с ее father и до сих пор не были идеальными. Пусть они будут испорчены вконец… Иван Пантелеевич не из тех, кто не желает смешивать личные симпатии и антипатии со служебными взаимоотношениями.
– Вы чем-то огорчены? – спросила Вера.
Слава богу, она заговорила первая. Иначе мы могли бы промолчать всю дорогу.
– Напротив, – сказал я, придавая своему голосу максимально бодрую интонацию. – Я очень рад.
– Рады чему?
– Тому, что мы идем вместе, что сыплет снег…
– А вы на меня сердитесь?
– За что?
– За то, что я поставила вас в неловкое положение перед вашей невестой.
– Вы совершенно напрасно так думаете. Может быть, я особенно рад тому, что вы поставили меня в нелов…
Я прикусил язык. Кажется, я говорил лишнее. Во всяком случае, в словах моих имела место некоторая двусмысленность. Но я этого не хотел. То есть не то чтобы я не хотел, просто я не считал себя вправе смущать это юное создание. «Она слишком юна и чиста, а я стар». Мне казалось, что я слишком знаю изнанку жизни, и само это знание уже делает меня грязным и недостойным Веры. Ну и, конечно, возраст. Слишком велика разница. То есть не то чтобы уж так велика, девять лет – вполне пристойная разница. Но все-таки… Я взрослый, сложившийся человек, а она совсем еще девочка. Что может быть общего между нами? Да если бы я хотя бы знал, чего хочу. Не есть ли это просто минутное увлечение, которое пройдет еще быстрее, чем прошло мое увлечение Лизой? Лизу я, по крайней мере, знаю давно и хорошо, а с ней мы даже толком ни о чем не говорили. Я искоса посмотрел на свою спутницу, она думала о чем-то своем и улыбалась.
– Чему вы улыбаетесь? – спросил я.
– Так, вспоминаю бал. Я выглядела очень глупо?
– Глупо не глупо, но вид у вас был растерянный, ну прямо Наташа Ростова.
– Правда? Тогда ничего. Наташа Ростова мне очень нравится. А вам?
Сейчас стыдно сказать, но тогда я, как и большинство моих сверстников, не признавал писателей, которым стал поклоняться в более позднем возрасте. Из всех писателей я признавал целиком одного только Чернышевского и частично Тургенева, вернее, одних только «Отцов и детей». Настоящими же моими кумирами были Белинский, Добролюбов, но более этих двух Писарев. Вместе с ним я отвергал «Рудина», вместе с ним считал Онегина пошляком и бездельником.
Я стал излагать Вере эти идеи и воодушевлялся все больше.
Вера слушала меня внимательно и молчала, но я видел, что слова мои производят на нее впечатление.
Глава 5
В разговоре я не заметил, как мы дошли до Черного озера. Здесь между двух берез стояла скамейка, на которой я обычно любил сиживать летом. Сейчас она была запорошена снегом.
– Мы уже почти дома, – сказал я. – Но такая погода, что домой совершенно не хочется.
– Мне тоже, – сказала Вера.
– Тогда, может, посидим? – предложил я. – Если вы не замерзли.
– Нисколько.
Перчаткой я смахнул снег со скамейки. Мы сели.
– У нас в Никифорове тоже есть пруд, – сказала Вера. – Я, когда была маленькая, плавала по нему в корыте. Возьму вместо весла лопату и плыву.
– А как относился к вашим забавам Николай Александрович?
– Ему было не до меня. Он детьми вообще мало занимался.
– А что, ваш отец, – спросил я, – всегда придерживался таких крайних взглядов?
Она посмотрела на меня удивленно:
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду его высказывание насчет того, что, если бы крестьяне восстали, он встал бы во главе их.
Она пожала плечами:
– Не знаю. Последние шесть лет я мало бывала дома. Только на каникулах. Отца видела редко и почти никогда с ним всерьез не разговаривала.
– А раньше?
– Когда раньше?
– Ну, когда вы были маленькая. Как он относился к крестьянам?
– Не знаю. Мне кажется, что крестьяне его любили, считали справедливым.
– Строг, но справедлив, – пробормотал я. – А не драл ли он своих крестьян плетью?