Деревянное яблоко свободы
Владимир Николаевич Войнович
«Деревянное яблоко свободы» – историческая повесть Владимира Войновича о Вере Фигнер, «пламенной революционерке», покушавшейся на Александра II, красавице и первой русской эмансипе. В советское время эта повесть выходила многомиллионными тиражами под другим названием – «Степень доверия». Написанная от лица мужа Фигнер–Алексея Филиппова, – она и есть рассказ о той степени доверия, которую ищут, находят и утрачивают близкие люди. Супруги и родные, – при том, что это люди необыкновенные, героические и надмирные, какие рождаются только в эпохи великих перемен и катаклизмов. И проносятся, как метеоры, по небу цивилизации. Что движет молодой, образованной, полной жизни женщиной, когда она становится террористкой? Стоит ли Социалистическая Идея того, чтобы отказаться от радости материнства и простого женского счастья? Владимир Войнович пишет о людях давнего прошлого так, будто они живут с нами рядом. И это в наши дни происходит их выбор: между мечтой и любовью, между призванием и свободой. Издается впервые после многолетнего перерыва.
Владимир Войнович
Деревянное яблоко свободы
Предисловие
Книжная серия «Пламенные революционеры» была задумана и запущена Политиздатом в 1968 году для, как я предполагаю, отвлечения некоторых свободомыслящих писателей от злободневных тем. Приглашаемым к участию авторам, среди которых оказался и я, предлагался список рекомендованных ЦК КПСС и Институтом марксизма-ленинизма революционеров всех времен и народов, включая, разумеется, русских. Русские в списке составляли, естественно, большинство. Я в то время уже писал роман о солдате Чонкине, и мне не очень хотелось влезать в далекую историю, тем более что никакой склонности к историческому жанру я в себе не ощущал. Но, понимая, что Чонкин на том этапе вряд ли меня прокормит, я согласился принять участие в серии. Из предложенных кандидатур выбрал Веру Фигнер, потому что она не была большевичкой, потому что интересовался историей организованного террора в России и потому что о добольшевистских временах можно было писать более или менее правдиво. Руководил серией замечательный человек Владимир Новохатко, который оберегал авторов от слишком бесцеремонных вмешательств в то, что называется художественной тканью.
Заключив договор, я долго не приступал к работе и даже подумывал, не вернуть ли аванс. Но начиная с того же 1968 года все, что я написал до того, оказалось под тотальным запретом, оставалась надежда только на эту книгу, и я ее в конце концов написал. Поскольку в самом деле речь шла не о большевиках, к книге больших придирок не было, не считая того, что редактор книги просила меня убрать слово «геморрой», считая его неприличным. «Геморрой» мне отстоять удалось, но кто-то должностью выше счел, что название «Деревянное яблоко свободы» звучит двусмысленно, в нем есть то, что тогда стало называться неконтролируемым подтекстом. После некоторой безуспешной борьбы я заменил название на «Степень доверия», и книга вышла обыкновенным для Политиздата начальным тиражом 200 000 экземпляров. Но вскоре и ее запретили. После крушения советской власти я ее однажды переиздал в неизменном виде, но все собирался и наконец дозрел до того, чтобы пересмотреть весь текст, кое-что уточнить и что-то поправить с точки моего сегодняшнего видения тех событий и людей, их совершавших. Мне кажется, сегодня задуматься о том, чем был народовольческий период в российском революционном движении, довольно важно для всех, кто интересуется отечественной историей.
Террор в истории человечества применялся одними людьми против других всегда, начиная с Каина. Но народовольцы стали родоначальниками террора организованного. Эти люди, по словам Ленина, страшно далекие от народа, были первыми, кто поставили политические убийства на поток, сделали их главным смыслом своей борьбы и готовы были расплачиваться за содеянное собственными жизнями. Народовольцы были романтиками, склонными, естественно, к возвышенной романтической фразеологии. Им не хотелось называть своими словами то, чем они занимались, поэтому они политические убийства именовали красиво: борьбой по способу Вильгельма Телля и Шарлоты Корде. А вот их индийские последователи то же самое уже называли русским способом. Будучи предтечей нынешних террористов, народовольцы были тоже вполне безжалостны, но все же не столь неразборчивы в средствах и целях. Они не приводили в действие заряды в местах скопления мирных жителей, не подрывали жилые дома и пассажирские средства передвижения, не захватывали заложников, не отрезали им головы и не убивали детей.
Убийство ими Александра II вопреки их ожиданиям привело только к ужесточению режима при Александре III и усилению репрессий против революционно настроенных граждан. Но этим же убийством царской власти был нанесен такой удар, после которого она уже никогда не сумела оправиться. Нынешние историки, писатели и другие люди, думающие, что знают историю, спорят о том, что привело к гибели российское государство в семнадцатом году. Называют разные причины. Война, слабость царя, гемофилия царевича, суеверие его матери, Распутин, Ленин в пломбированном вагоне, Германия, подкармливавшая большевиков. И так далее. Некоторые рассматривают эти причины в комплексе, другие разделяют их по степени главности. Но на самом деле к семнадцатому году российская государственность была обречена. Война такая или другая случилась бы все равно. А остальное – несущественные детали. Если бы царь был покрепче характером, а цесаревич ничем не болел, если бы Распутина утопить во младенчестве и пустить пломбированный вагон с немецким шпионом Лениным под откос, дело бы все равно кончилось крахом. Потому что до Ленина и большевиков было столетнее революционное движение, начало которому положили декабристы. С тех пор силы, враждебные государственному строю России, атаковали эту твердыню непрерывно и в конце концов настолько ее ослабили, что ей не осталось ничего другого, как рухнуть.
В девятнадцатом веке, как известно, по Европе бродил призрак коммунизма. Но материализовался он только в России. Потому что Европа, у которой мы высокомерно отказывались и отказываемся учиться, оказалась более гибкой, понявшей, что революционное движение – результат не просто случайного помутнения умов, но рождено назревшими требованиями времени, с которыми надо считаться и искать компромиссные решения.
Царская же власть, как правильно отмечали ее критики, на компромисс если и шла (освобождение крестьян, судебная реформа, манифест 1905 года), то с опозданием и оговорками, сводившими на нет объявленные свободы. С крамолой же власть боролось руками жандармов, казенных прокуроров и судей, тупых, лживых, коварных и беспринципных, таких же, как и их советские преемники. Тем временем революционное движение росло и захватило огромные народные массы. В конце концов оно стало просто модным, а мода – это величайшая сила. Бывают времена, когда модно быть патриотом, охранителем устоев, бывают, когда модно разрушать государство или бежать из него. Уже в царствование Александра II мода на революционность дошла до того, что революционной молодежью любой царь независимо от его личных человеческих достоинств воспринимался безусловным врагом. Не зря молодой Герман Лопатин написал Александру II примерно такие (цитирую по памяти) слова: «Ваше величество! Если вы встретите молодого образованного человека с умным лицом и открытым взглядом, знайте, это ваш враг».
К семнадцатому году уже вся образованная часть населения и многие рабочие были пронизаны духом нигилизма. Никакие компромиссные решения спасти власть уже не могли. Примерно то же случилось и с советской властью в 1991 году. До сих пор у нас многие тупо твердят, что Советский Союз разрушили Горбачев или Ельцин. Утверждение крайне глупое. Жизнеспособное государство ни одному человеку, ни двум, ни десяткам и сотням разрушить невозможно. Краху советской системы способствовали отчасти ее враги (например, диссиденты), но главная заслуга тут принадлежит самым яростным защитникам системы, ее наиболее твердолобым вождям и карательным органам, которые долго старались и сделали все, чтобы эта система стала негибкой и нежизнеспособной.
На этом я свой доморощенный анализ давних и недавних событий закончу и скажу несколько слов о книге, которую вы раскрыли.
Я вовсе не думаю, что эта книга или любая другая может повлиять на ход исторических событий и чему-нибудь научить общество. Я просто старался написать ее по возможности занимательно, изобразить героиню и ее товарищей и изложить события такими, какими я себе их представляю, и вставить между строк несколько собственных соображений.
Часть первая
Глава 1
Был конец ноября или начало декабря (точно не помню), когда от отца моего, проживавшего в родовом имении Филипповке, получилось известие, что в скором времени в Казань прибудет Николай Александрович Фигнер со взрослой дочерью.
«Николай Александрович, – писал отец, – мой однокашник еще по Корпусу Лесничих, ныне, как и я, служит мировым посредником в Тетюшском уезде. Посему советую тебе быть к нему и его дочери внимательным и гостеприимным, как это всегда водилось в нашем роду, и не докучать своими откровениями, которые среди нынешней молодежи называются правдой в глаза, а в наши времена называлися просто хамством. Будь снисходителен к слабостям других, ибо никто из нас не совершенен». Затем следовали коротко семейные новости и просьба: «В книжном магазине Дубровина спроси книгу „Нет более геморроя!!!“ Зейберлинга. В газетах пишут, что книга сия знакомит с сущностью страдания доселе невыясненного геморроя и научит избавиться от него безо всяких последствий».
Хотя батюшка ни словом не обмолвился о цели путешествия своего однокашника, мне эта цель была вполне очевидною. «Ясно, – думал я, – едет старый хрен из провинции в губернский город, чтобы сбыть залежалый товар, будто в губернском городе живут дураки». Впрочем, дураков в нашем городе, действительно, хватало вполне. Мне в ту пору было двадцать шесть лет. Окончивши с отличием Казанский университет, я получил звание кандидата прав и служил следователем в окружном суде. Работа эта, при всех ее теневых сторонах, казалась мне крайне важной, особенно в нашем тридевятом царстве, весьма отсталом в правовом отношении, и отвечала моим стремлениям быть необходимым и полезным членом общества. Судебная реформа, тогда только что дошедшая до нашей губернии, открывала перед молодым и честолюбивым человеком весьма приятные перспективы.
Председателем у нас был Иван Пантелеевич Клемишев, старик, закоснелый в прежних привычках. Почитая себя англоманом, он любил употреблять английские слова, иногда кстати, а чаще совершенно не к месту, но английским традициям следовать не стремился. Сорокалетняя служба в старом суде наложила неизгладимый отпечаток на его представления о порядке отправления правосудия, от которых он не желал, да и не мог, пожалуй, избавиться.
– Дайте мне человека, – покуривая свою неизменную трубочку, обычно говаривал он, – и скажите, как его наказать, а уж причину и средство я найду-с, будьте уверены.
Несмотря на все изменения, происшедшие за последнее время, Иван Пантелеевич был твердо убежден, что лучше засудить десять невиновных, чем упустить одного виновного. Избавиться от подобного заблуждения он мог бы только в том случае, если сам попал бы в число десяти засуженных невиновных, но такая перспектива ему никогда не грозила.
К суду присяжных отнесся он как к неизбежному злу и умел так повернуть каждое дело, что обвиняемый получал все то, что получил бы и без присяжных. Обычно напутственные речи Клемишева содержали в себе подсказку желаемого вердикта и даже некоторую угрозу по отношению к присяжным, после чего последние не решались (или почти никогда не решались) принимать самостоятельное решение. Своим умением нажимать Клемишев гордился и говорил:
– Дайте мне хоть тыщу присяжных, я все равно настрою их так, что они поступят по-моему.
Либеральные веяния нашего времени считал он весьма зловредными, грозящими чуть ли не гибелью отечеству, в любви к которому Клемишев распинался при каждом удобном случае не только на службе, но и в домашнем кругу. Однако любовь к отечеству не мешала ему вести жизнь, которую никак нельзя было назвать праведной. Нос его от постоянного пьянства имел цвет и даже, я бы сказал, форму баклажана. Для выездов он держал баснословно дорогого рысака и устраивал званые вечера и балы, нисколько не соответствовавшие его жалованью и доходам с поместья.
Стоит ли говорить, что между мной и председателем суда постоянно возникали трения, усугублявшиеся еще и тем, что я ухаживал за его дочерью Лизой, или Лизи, как ее на английский манер звали дома.
Лиза была младшей дочерью в семье Клемишевых. Три старшие давно уже были замужем, и две из них имели детей. А Лиза несколько засиделась в девицах, и к описываемому времени ей шел двадцать четвертый год. Нельзя сказать, чтобы она была очень красива, но даваемое за ней приданое (признаюсь, это имело для меня некоторое значение) вполне скрашивало картину. Впрочем, в ту пору она и так казалась мне достаточно привлекательной, умной и милой. Довольно часто я проводил у нее вечера. Потрескивал камин, журчала музыка, и ее белые руки плавно взмывали над клавишами. В такие вечера мне было хорошо и уютно и домой возвращаться никак не хотелось. Часто я думал о том, что как все-таки неправильна поговорка о яблоке, падающем недалеко от яблони. Лиза была красноречивым опровержением укрепившегося предрассудка. «Вот, – рассуждал я сам с собой в такие минуты, – ее отец – взяточник и лихоимец, имеющий на своей совести (ежели таковая у него есть) столько загубленных душ. Что общего у нее может быть с ним?» И сам себе отвечал: «Ничего, кроме родства, в котором она, разумеется, неповинна». Я уже подумывал, не сделать ли предложение, но, дорожа своей весьма относительной свободой, каждый раз удерживался от этого шага. Однако отношения наши постепенно дошли до такой точки, когда мои постоянные посещения и сидения до позднего времени как бы обязывали уже меня к чему-то, и матушка Лизы Авдотья Семеновна поглядывала на меня вопросительно и с невысказанным упреком, смысл которого я очень хорошо понимал.
Однажды вечером (примерно через неделю по получении батюшкиного письма, о котором я уже и думать забыл) сидел я в гостиной у Клемишевых. Мы были здесь с Лизой вдвоем. Она наигрывала что-то на рояле, а я расположился на атласном пуфике перед камином, вытянув ноги, смотрел на огонь и не думал, кажется, ни о чем. Как раз в этот день по делам службы пришлось мне выехать в уезд за пятнадцать верст от Казани. Проделавши по морозу дорогу в оба конца, я устал, замерз и теперь с удовольствием наслаждался музыкой, теплом и видом огня, который всегда производил на меня какое-то гипнотическое действие, то есть я мог смотреть на него, не отрываясь, часами. Так я сидел, испытывая глубочайшее наслаждение, почти равное счастью, когда Лиза запела. Она пела романс, сочиненный каким-то знакомым на слова Байрона – «So, We’ll Go No More A-Roving…». По правде говоря, я этот романс давно уже не любил, а если сказать точнее, то и вовсе ненавидел. Но когда-то он мне нравился, и я имел неосторожность сказать об этом. С тех пор меня угощали этим романсом всякий раз, когда я бывал в этом доме. Разумеется, исполнялись и другие мелкие вещи, тоже давно мне знакомые, но в конце или в середине игры делалась многозначительная пауза, бросался многозначительный и обещающий нечто необыкновенное (только для вас!) взгляд, тонкие белые пальцы медленно упадали на клавиши, и божественные звуки вызывали зуд в моем позвоночном столбе. Да, мне давно уж наскучил этот романс, он раздражал меня теперь настолько, что вызывал почти физическую боль, но я не находил в себе мужества попросить Лизу больше не делать мне этого подарка, я глупо улыбался и кивал головой, как бы в знак благодарности и одобрения, что она угадала заветнейшее мое желание, а сам уже заранее изнывал от тоски. И в этот раз я опять улыбнулся и кивнул головой, а потом сжал руками виски и наклонил голову, как бы приготовясь в который раз испытать наслаждение, а на самом деле только для того, чтобы скрыть истинные чувства, чтобы гримаса отвращения, которая, возможно, появится на моем лице, не была бы замечена. И опять, как прошлый раз, как позапрошлый раз, как уже много раз до сих пор, я пытался отвлечься, но не мог и думал: «Это еще только первый куплет, и прежде, чем перейти ко второму, она повторит две последние строчки первого, а потом еще сделает несколько переходных аккордов и обязательно переберет своими прелестными пальчиками все клавиши до единой, вздохнет, сделает паузу и уж только после этого приступит ко второму куплету».
Так все и было. Лиза посмотрела на меня, обещающе улыбнулась (вызвав во мне фальшивую улыбку одобрения и благодарности) и уронила пальцы на клавиши. Медленно сыграла вступление и затем своим переливчатым голосом запела:
So, we’ll go no more a-roving
So late into the night… [1 - Не бродить нам больше по ночам вдвоем (англ.).]
Я схватился за голову и, изображая наслаждение, отвернулся к огню.
Чтобы отвлечься, я стал думать о деле, которым занимался последнее время и которое меня волновало.
Главным действующим лицом этого дела был некий Анощенко. Господин Анощенко ведал одним из тех многочисленных департаментов, которые, казалось, для того только и были созданы, чтобы чиновники могли туда ходить, отсиживать свои часы, переписывать никому не нужные бумаги и получать жалованье. Человек он был грубый, в своих поступках несдержанный, однако ввиду его близкого родства с губернатором, которому он приходился двоюродным братом, до поры до времени многое сходило ему с рук. Примерно около двух лет тому назад, выходя из церкви, Анощенко обратился к извозчику Правоторову, стоявшему неподалеку, чтобы тот отвез его домой. Извозчик отвечал, что не может выполнить его просьбу, потому что занят другим седоком, который велел его обождать. Анощенко был препорядочно пьян, и слова извозчика показались ему дерзкими. Он стащил последнего с козел и стал избивать кулаком в лицо, говоря при этом:
– Я столбовой дворянин, а ты, дрянь и ничто, смеешь мне перечить! Царь тебя освободил от рабства, а я тебя бил и бить буду дальше.
Отвратительно то, что вокруг толпился народ, многие были возмущены, но никто не посмел вступиться за избиваемого, пока тот не догадался вскочить на козлы и удрать.
Извозчик после этого жаловался в полицию, где, зная о связях Анощенко, жалобу оставили, естественно, без последствий, обещав разобраться. Два дня после избиения извозчик еще работал, но на третий день почувствовал себя плохо, слег, впал в бредовое состояние и еще сутки спустя, не приходя в сознание, умер. Медицинская экспертиза была произведена наспех и не дала ничего. Дело, возбужденное против Анощенко, было закрыто за недоказанностью того, что смерть извозчика Правоторова наступила как результат избиения, Анощенко отделался легким испугом и, как было слышно, похвалялся перед своими подчиненными, что может делать все, что захочет, потому что его никто не посмеет тронуть. Так бы оно, конечно, и было, но с введением у нас судебной реформы кто-то из адвокатов посоветовал вдове извозчика обратиться в новый суд. Прошение о пересмотре дела попало к Ивану Пантелеевичу, который и препоручил его мне, сказав при этом, что оно гиблое, за давностью ничего доказать невозможно. Иван Пантелеевич советовал провести формальное доследование и как можно скорее отправить дело в архив.
Я, однако, ознакомившись с делом, не стал руководствоваться напутствием своего начальника, и вот почему. Размышляя над делом, я думал, что смерть, вероятно, была все же следствием избиения, ибо соседство этих двух событий иначе трудно было бы объяснить. Конечно, могло быть и случайное совпадение. Я это признаю. Сегодня человека избили, а завтра он простудился и умер. Отчего нет? Однако я лично склонен даже в случайностях искать закономерность. Отчего же умер Правоторов? Если удары Анощенко оказались смертельными, то почему потерпевший не умер сразу? Почему он еще два дня работал, и, как видно из материалов дела, в полную силу? Тут можно было предположить две вещи. Либо избиение это было сильным нервным потрясением, которое в конце концов привело к смерти, но тогда доказать что-нибудь почти невозможно. Либо во время избиения были повреждены какие-то внутренние органы, причем повреждения были такого рода, которые дают эффект не сразу, а по прошествии времени. Но что это могли быть за повреждения и что можно выяснить теперь, когда труп, конечно, давно разложился?
Между тем дело опять получило огласку. В народе поговаривали, что Анощенко вновь выйдет сухим из воды, потому что дворяне, заседающие в новом суде, те же самые, что заседали и в старом, – дескать, ворон ворону глаз не выклюет и т. д. Так что дело требовало не только юридического рассмотрения, но имело и политическую и нравственную задачу. Надо было не только наказать преступника, но и доказать публике, что новый суд – суд настоящий, что перед ним все равны, и равны не на словах, а на деле, от первого помещика до последнего мужика. Существовала, разумеется, и другая точка зрения. Мне передавали слова нашего губернатора Скарятина: «Передайте этому следователю, что использовать новые законы для шельмования уважаемых людей мы не позволим». Но я не поддавался. Конечно, стоило мне убедиться, что Анощенко не виноват, я сразу бы от этого дела отступился. Не стал бы возводить напраслину на человека только затем, чтобы доказать торжество нового суда, ибо таковое видел исключительно в достижении справедливости. Но я подозревал, и сильно подозревал, что между избиением Правоторова и его смертью есть прямая связь, и поэтому от дела не отступался, хотя совершенно в нем запутался.
– Вы о чем думаете? – Окончив романс, Лиза смотрела на меня удивленно, не видя ожидаемой благодарности.
– Я думаю об Анощенко, – сказал я.
– Ой, – поморщилась она. – Дался вам этот Анощенко. Все равно ничего не докажете, только наживете себе неприятностей. Папа говорит, что вы зря ввязались в это дело.
– Точка зрения вашего папы мне известна, – сказал я.
– Вот вы у него и учитесь. Он в суде работает побольше вашего и на этих делах собаку съел.
– Не спорю, но надо когда-то и мне съесть свою собаку.
– Между прочим, этот Анощенко очень хороший человек, мне про него говорили. А что касается извозчика, то я уверена, что он просто простудился. Пьяный валялся где-нибудь в канаве, вот и заболел.
– Известно, что Правоторов не пил, – сказал я.
– Ну уж и не пил, – не поверила она. – Да где вы видели непьющего извозчика? Все они пьяницы, как один.
– Лиза, – невольно вздохнул я, – не надо так говорить. Есть среди извозчиков пьяницы, но говорить, что все они таковы, неправильно. Говоря нашим специфическим языком, в пользу вашего утверждения нет достаточных доказательств.
– Когда я в чем-нибудь уверена, – с пафосом сказала она, – мне не нужно никаких доказательств.