Я ничего не мог ему возразить. Гуманизм презумпции невиновности пленял меня. Поведение и обвиняемых, и судей было глубоко несимпатично, отталкивало грубостью, жестокостью, фальшью.
Верный своему обыкновению защищать советскую действительность от горестных и желчных нападок отца, я пытался противопоставлять ему достоинства новой конституции. Отец признавал эти достоинства, но утверждал, что осуществляться в условиях диктатуры пролетариата и единственной большевистской партии такая конституция не может, она обречена остаться на бумаге. Я говорил о стахановском движении как о новом социалистическом отношении человека к труду. Стахановский рекорд 31 августа 1935 года был подхвачен энтузиастами почти во всех отраслях промышленности и сельского хозяйства. Кривонос, Бусыгин, Дуся и Маруся Виноградовы, Паша Ангелина, Полина Кавардак искренне воспринимались мною как новые люди, герои нового социалистического типа. Я серьезно намеревался написать о них сценарий, делал заметки, изучал очерки в прессе. Отец признавал благородство поступков стахановцев, но не видел в них ничего принципиально нового. Обычная мораль, всегдашние общественные, не говоря уже о религиозных, устои обязывали порядочных людей честно и инициативно трудиться, любить свое дело. Что же здесь нового, именно социалистического?
В громе газетных восхвалений конституции, стахановцев, предстоящих выборов в Верховный Совет и других достижений сталинской политики известие о расстреле всех шестнадцати подсудимых по троцкистско-зиновьевскому процессу прошло передо мною, как в тумане, в старании оттолкнуть все это от себя. Из речей подсудимых выходило, что они сами того расстрела хотели…
Однако совершенно отключиться от политики не удавалось. Трескучая пресса, надсадно восхвалявшая мудрую и справедливую партию и ее гениального вождя, поневоле наводила на совсем противоположные мысли: что же это за мудрая партия, чьи прославленные вожди охотно признаются во всяческих мерзостях: в измене родине и принципам ленинизма, в шпионаже, вредительстве, терроризме?
Что же это за вожди? «Любимцы партии», «теоретики коммунизма», «ближайшие соратники», коллеги по всяким прославленным делам от сидения в шалаше до сидения в президиумах, от бегств из ссылок до преследования тысяч и тысяч людей, – герои, которые поносят друг друга, требуют расправ, клевещут на друзей и единомышленников? Мерзко, страшно, непонятно! Можно еще понять двуличие и тайные замыслы Тухачевского, Уборевича и других бывших офицеров, раскусивших подлинную сущность большевизма и решившихся на отмщение, но Зиновьев, Каменев, Радек – профессиональные революционеры, ораторы и литераторы, наконец, палачи, погубившие столько людей во имя партии, – втайне эту партию ненавидели и отравляли?
Содрогаясь внутренне, силился я понять происходящее, примеряя тайные домыслы, слухи о сатанизме Ленина, Сталина и иже с ними, о высшей их цели – погубить русский народ, растлить, одурачить, обессилить его и подчинить евреям, или немцам, или папуасам, черт их не разберет!.. Пусть Сталин – гений, пусть он во всем предусмотрителен и прав, но какой нечеловеческой волей, каким дьявольским коварством надо обладать, чтобы подчинить себе, и только себе, многотысячную партию, многомиллионный советский народ? Неужели все это решает он один? Ведь старшие его соратники оказываются оборотнями и врагами коммунизма, верные его друзья – Молотов, Ворошилов, Буденный, Ягода, Ежов, Каганович и прочие – не больше, чем посредственности, а то и полуграмотные авантюристы…
Разумеется, даже с близкими друзьями, даже с родными я этими мыслями не делился. Скрытность, молчание, рожденные страхом и бессилием понять происходящее вокруг, заставляли меня гнать эти мысли прочь, уговаривать себя, что это все мерзко и меня не касается.
Гораздо больше занимали меня мои собственные дела. Надо было доделывать опостылевшую «Вражду», зарабатывать на пропитание. Неожиданно ко мне пришел сам Туркин. Меня не было дома. Он остался поджидать, пил чай, беседуя с мамой. Судя по ее смущенному румянцу и светящимся глазам, расхваливал меня.
– Я пришел, Слава, звать Вас в аспирантуру. Будет большой набор. Нужно воспитывать теоретиков, знакомых с практикой кинодраматургии. Вы подходите почти идеально…
– Почему почти?
– Ну, знаете, капризности самолюбия, поэтическая анархичность, но все это пройдет, Вы ведь так молоды.
– А Вы уверены, Валентин Константинович, что из меня что-то выйдет?
– Уверен, Слава. Поверьте мне, я ведь Вас никогда не подводил. Приходите в институт прямо завтра, с заявлением… ну, я засиделся, пойду. Обязательно пришлите его завтра, Надежда Владимировна!
– Как ты разговаривал со своим учителем?! – возмущалась, проводив его, мама. – Пожилой и знаменитый человек пришел тебя звать…
Позднее присоединился и папа. Аспирантура, адъюнктура, это все-таки что-то солидное… Правда, предмет твой проблематичен, неясен, но все-таки, да и стипендия. Хоть и немного, зато постоянно.
Я пошел. Через несколько дней стал сдавать вступительные экзамены. Историю и технику кино, читанные в институте, мне зачислили. Туркин и Волькенштейн поставили пятерки, ничего не спрашивая. Было лестно. С литературоведом Еголиным я поспорил о влиянии декабристов на Некрасова. Он, по-моему, только о Некрасове и спрашивал. Вонзенная им тройка значения не возымела. Вместе с С.С. Гинзбургом, В.Н. Жданом и какими-то интеллектуальными дамами я был зачислен.
И когда, с победоносным видом, я явился домой, папа вручил мне повестку из военкомата. «В связи с окончанием учебы в институте и окончанием отсрочки явиться для прохождения действительной воинской службы…»
О воинской службе я как-то забыл. Отсрочку оформляли, кажется, в институте. Значит, аспирантура тю-тю? Пошел к Туркину. Тот взволновался, закипятился: как же так? Пойдите к директору! Вы же приняты… Они обязаны отсрочить…
Пошел в институт. Никто там ничего определенного не знал. Студентам отсрочка – да, полагается. А аспиранты, вероятно, как правило, уже отслужили действительную? Или им тоже полагается? Написали бумагу в военкомат. По-моему, слишком подробную и торжественную, чтоб могла подействовать: подающий надежды молодой ученый, срочная необходимость научных сил для кинематографии… какая-то. Вероятно, не подействует…
В пустынном по-летнему гиковском коридоре я встретил мрачного Володю Нижнего, эйзенштейновского аспиранта, пытавшегося поставить фильм в Баку.
– Ты что, ничего не знаешь? В Баку арестованы Зильберберг и Дубинский. Я поспешил оттуда уехать. Не вздумай туда соваться…
Переделанную «Вражду» я послал на Бакинскую студию почтой. А тут еще какой-то очень любезный человек попросил меня зайти вместе с ним в кабинет директора:
– Поздравляем Вас, Ростислав Николаевич, с поступлением в аспирантуру. Товарищ Туркин и другие очень Вас аттестуют. Надеюсь, и нам Вы поможете…
– В чем я могу помочь?
– Будто не понимаете, Ростислав Николаевич? Будет начало учебного года. Надо выступить…
– О чем?
– Как о чем, Ростислав Николаевич? Надо разоблачить существовавшую на сценарном факультете враждебную группировку: Майский, Ласкин, может быть, еще кого-нибудь назовете. Вам же виднее. Ведь вместе учились, разговаривали о том, о сем, вот и припомните, назовите. Можно и с других факультетов. Вам же виднее…
Что я бормотал в ответ, не помню. Открыто сказать, что никаких подозрений не имею и выступать не буду – не посмел. Выскочил из кабинета как пьяный… Что делать? И знают ли «они» о Зильберберге?
Выступать я, конечно, не буду. Черт с ней, с аспирантурой. Но ведь… смыкается круг?
Пошел к Туркину. Разумеется, он не стал советовать выступить, но и что делать, посоветовать не мог. Назавтра я пошел в военкомат. Торжественную бумагу порвал. Об аспирантуре ничего не сказал. Просился в кавалерию. Назначили в авиацию. Почему?
Через несколько дней остриг волосы и явился «с вещами».
Сергей Васильевич Комаров
Радость открытий
С.В. Комаров
В институте дело развивалось. Рядом с фильмотекой был большой зал. Его в прошлом московское студенчество (белоподкладочники) использовало для пирушек в Татьянин день, в дни тезоименитства царских особ. Он был под самой крышей на четвертом этаже (при перестройке «Яра» под гостиницу его снесли вместе с куполом). Этот зал выбрал С. М. Эйзенштейн для своих лекционных занятий. В нем отгородили угол для кафедры режиссуры. В 1932 году Эйзенштейн вернулся из США. На студии постановку ему не давали, и он с увлечением взялся за педагогику. Лекции Эйзенштейна привлекали всех. Большая аудитория наполнялась до отказа. А когда Сергей Михайлович был свободен, часто заходил в фильмотеку (она была рядом). Он очень любил смотреть иностранные фильмы, их мы с Вилесовым покупали на вес в прокатных конторах. В фильмотеке была передвижка, монтажный стол, маленький экран.
Приезжая на занятия в ГИК, Эйзенштейн заходил и спрашивал: «Есть что-нибудь новенькое?». Просматривая фильмы, он их комментировал, а я брал «на вооружение» его рассказы о немецком, французском и американском кино. Характеристики немецкого экспрессионизма, французского авангарда, данные Сергеем Михайловичем, я пересказывал в своих лекциях. Ф.П. Шипулинский ушел на пенсию, и я начал читать курс «Истории зарубежного кино» на всех факультетах. Сергей Михайлович помог мне составить программу курса, в котором рассказывалось о немом кино пяти стран мира. Первые десять лет – с 1895 по 1905 год – была предыстория, ас 1910 года стали выкристаллизовываться творческие фигуры во Франции, Германии, США, Италии. Всего на весь курс давалось 36 учебных часов. Сергей Михайлович помог мне получить возможность посещать киновстречи в БОКС (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей). Там проводились открытые просмотры для крупных деятелей кино с обсуждением. Редкие встречи с иностранными кинематографистами. Здание бывшего Морозовского особняка на Георгиевской площади было сравнительно небольшим. Просмотровый зал – в подвале. Но главное – это библиотека. Туда поступали киножурналы из Франции и Германии (с США дипломатические контакты налаживались трудно). Я завел тесные связи с заведующей библиотекой: она давала мне журналы, а в кабинете киноведения переводили наиболее интересные статьи. Так создавались картотека иностранных фильмов, биографии творческих мастеров, а для меня ценнейший материал по лекционному курсу.
Я сам осознавал, что расту как педагог. Уже частенько меня приглашали для чтения лекций (конечно, с просмотром фильмов) в Дом журналистов, Дом актера, ЦДРИ, Дом кино. В семейный бюджет стал поступать заметный вклад. Когда я попытался подсчитать число прочитанных мною в те годы лекций, их набралось несколько сотен. На мои лекции в большой аудитории Политехнического музея желающих попасть бывало столько, что порядок наводила милиция. Поездки по городам: Ленинград, Киев, Харьков, Горький, Минск также проходили с успехом. Билеты Бюро пропаганды киноискусства продавало заранее. Естественно, мои заработки увеличивались.
Г. А. Авенариус
В ГИКе происходили серьезные перемены. Н.А. Лебедева назначили заместителем директора. Он защитил диссертацию и стал профессором. (Институт красной профессуры типа академии давал на это право.) Его положение в руководстве облегчило создание кафедры «Истории и теории кино». Я уже числился старшим преподавателем, но организационная работа по кабинету киноведения и фильмотеке занимала много времени.
Нужны были педагоги. Из Киева в Москву переехал Георгий Александрович Авенариус. Он читал курс истории зарубежного кино в Одесском кинотехникуме, а затем в Киевском институте им. Карпенко-Карого. Наши отношения были сложными. Он был самолюбив и не терпел критики. На кафедре меня поддерживал Н.А. Лебедев, но атмосфера была напряженной.
В 1934 году в институте был создан Научно-исследовательский сектор (НИС), и, освободившись от заведования кабинетом киноведения, я был назначен сотрудником 1-го разряда.
Это давало мне большую свободу действий. Завсектором М. Никаноров акцентировал работу на собрании научных документов по истории кино. Мне пришлось ездить по многим городам и договариваться с владельцами ценных материалов о продаже. НИС получал дотации для этих целей. Кроме того, Главное управление кинематографии приняло решение создать вместо нашего института (ГИК) – Высший государственный институт кинематографии типа отраслевой академии. Туда принимались творческие работники, имевшие высшее образование и опыт работы на кинопроизводстве. О киноакадемии подробно написано в буклете, изданном к 50-летию ВГИКа. Поэтому не буду подробно останавливаться на этом. Скажу только, что через два года все убедились в необходимости профессиональной подготовки киноспециалистов, и академия превратилась снова в институт, только прибавилась буква «В» в названии. Стал ВГИК – Всесоюзный государственный институт кинематографии.
В связи с реорганизацией института несколько педагогов были представлены к ученым званиям, и я получил в 1939 году звание доцента. Видимо, моя активная деятельность находила отклик у руководства. Ежегодно меня награждали премиями, выносили благодарности, а в год 20-летия советского кино мне было присвоено звание Почетного кинематографиста.
Со временем здание ресторана «Яр» оказалось для института тесным. Был поднят вопрос о строительстве нового помещения рядом со студией им. Горького. Временно для института отвели левое крыло студии, но и оно было маловато. Ждали постройки нового здания.
Напомню, что середина тридцатых годов была тревожным временем. Начались процессы над изменниками и предателями родины. Первым сигналом было решение партсовещания по борьбе с буржуазной идеологией, состоявшегося в 1928 году. В тридцатые – ликвидация НЭПа, затем раскулачивание и процессы над изменниками родины. Следующий удар – передовица «Правды» об антипартийной группировке среди писателей. Начались аресты – кошмар 1937 года. Ночные обыски. Из наших друзей-кинематографистов взяли многих. Мы с Галей подготовили рюкзаки с самым необходимым в тюрьме. Ждали тревожного ночного звонка. Описать душевное состояние того времени невозможно. Это нужно пережить. Но Бог миловал! За нами не пришли. Вспоминается наш разговор с И. Эренбургом. Мы выступали на страницах «устного журнала» во дворце культуры «Динамо». Сидели за сценой в маленькой комнате, ожидая выхода. Эренбург сказал: «Подождите, еще объявят борьбу с космополитами». Это предсказание оправдалось в «сороковые роковые» после решения ЦК КПСС по идеологическим вопросам. Начались публичные покаяния в Доме кино (С. Эйзенштейн, С. Юткевич, М. Ромм и другие). Мне тоже пришлось «покаяться», но во ВГИКе с беспартийного строго не спросишь! А вот Н.А. Лебедев был изгнан из института. Позднее его вернули, но это был уже не тот энтузиаст, что прежде…
<…>
Война грянула неожиданно. Все были уверены, что после подписания договора войны не будет. И вот в июне 1941 года по радио объявили о нападении Германии. Все неожиданно изменилось. Какой там курорт! Началась мобилизация. Все, кто не подлежал призыву, шли в народное ополчение. Помню, как во ВГИКе педагоги и сотрудники, мужчины разных возрастов, собрались напротив скульптуры Мухиной. Вызывали по списку. Дошли до фамилии Иезуитов. Он был профессором, читал курс истории отечественного кино. Его вызвали дважды. Никто не откликнулся. Назвали мою, я откликнулся, и вдруг почти бегом появился Николай Михайлович. Он был уже солидного возраста, поэтому задыхался. Подошел к тому, кто читал список, и стал извиняться за опоздание, оправдываясь, говорил: «Вы знаете, я старался дописать последнюю главу книги. Неизвестно, вернусь ли я, а книга нужная». Он оказался прав: книга осталась, а он погиб.
Через два дня мы все от института собрались на площади у Рижского вокзала и пошли маршем по Волоколамскому шоссе.
Конечно, ходить в строю мы не привыкли. Многие натерли кровавые мозоли, ждали привала. Я перевязывал коллегам ноги, это я умел. Дошли до Фирсановки. Здесь расположились в палатках на ночь. Под утро неожиданно появилась Галя с повесткой из военкомата, оказывается, я как забронированный специалист находился на учете, и военкомат отозвал меня.
До сих пор благодарю Бога и Галю. Только они избавили меня от верной гибели. Из тех, кто ушел в ополчение от ВГИКа, почти никто не вернулся. В Москве я явился в военкомат, мне сказали, что я направляюсь в распоряжение Главного управления кинематографии. Оказалось, что директор ВГИКа Д.В. Файнштейн уже на фронте (он имел чин полковника), а институт нужно эвакуировать. Когда и куда – сообщат. Я должен ждать. «Мосфильм», где работала Галя, уже получил распоряжение об эвакуации в Ташкент. Я ждал извещения и волновался, куда же направят ВГИК?